Альфред де Виньи - Сен-Map, или Заговор во времена Людовика XIII
Аббат де Гонди заметил с досадой, что Оливье опять готов позабыть о роли заговорщика и о своей одежде каменщика; юный паж бросал на девушек выразительные взгляды и держался слишком изысканно для человека из народа; он даже осмелился приблизиться к ним, предварительно взбив рукой свои белокурые волосы, но тут, к счастью, появились Фонтрай и Монтрезор в мундирах швейцарских солдат; за ними следовали молодые дворяне, одетые корабельщиками, с окованными железом палками в руках; лица их покрывала бледность, не предвещавшая ничего доброго. Раздались звуки труб, игравших марш.
— Станем здесь, — сказал один из них, — они пройдут неподалеку отсюда.
Мрачный вид и суровое молчание этих зрителей до странности не вязались с веселыми любопытными взглядами девушек и их детскими речами.
— Какое красивое шествие! — восклицали они. — Здесь человек пятьсот в латах, в красных мундирах, верхом на прекрасных конях; смотрите, у всадников желтые перья на шляпах!
— Это чужеземцы, каталонцы, — пояснил один из французских стражников.
— Кого же они сопровождают? — продолжали щебетать девушки. — Какая красивая золоченая карета, но в ней никого нет. А вот трое пеших, куда они идут?
— На смерть! — сурово сказал Фонтрай, и все умолкли.
Слышно было лишь мерное цоканье копыт, но вдруг лошади остановились из-за задержки, которая случается в каждой процессии. И все увидели тогда скорбное, необычное зрелище. Рыдающий старик с тонзурой еле шел, опираясь на двух красивых, пленительных молодых людей, которые, держались за руки за его согбейной спиной, свободной рукой поддерживали его под локоть. Тот, кто шел справа от старца, был одет во всё черное; лицо его было серьезно, глаза опущены. Другой, много моложе на вид, выделялся пышностью своего одеяния; на нем была куртка голландского сукна со сборчатыми вышитыми рукавами и отделкой из широких золотых кружев, стянутая в талии наподобие дамского лифа; штаны из черного бархата с пальмовыми ветвями, шитыми серебром, серые сапожки на красных каблуках с золотыми шпорами и алый плащ на золотых пуговицах дополняли его наряд, подчеркивая гибкость и изящество юношеского стана. Печально улыбаясь, он раскланивался направо и налево через головы стоявших шеренгой солдат.
Старый убеленный сединами слуга следовал понурившись за своим хозяином и вел под уздцы двух боевых коней в траурных попонах.
Девушки не могли сдержать слез при взгляде на этих людей.
— Так, значит, этого несчастного старика ведут на казнь? — вскричали они. — А сыновья поддерживают его?
— На колени, барышни, — сказала одна из монахинь, — помолитесь за него.
— На колени! — крикнул Гонди. — Помолимся господу об их спасении!
Все заговорщики повторили: «На колени! На колени!» — и показали пример народу, который молча последовал ему.
— Теперь нам лучше видно каждое его движение, — шепотом сказал Гонди Монтрезору. — Встаньте и посмотрите, что он делает?
— Он остановился и что-то говорит, кланяется нам: мне кажется, он нас узнал.
Окна, стены, крыши домов, выстроенные помосты, каждый бугорок, откуда открывался вид на площадь, — все было усеяно людьми всех сословий и возрастов.
Огромная толпа безмолвствовала; стояла такая тишина, что можно было бы услышать полет мухи, малейшее дыхание ветерка и шуршание вздымаемых им песчинок, но воздух был недвижим, и солнце сияло в голубом небе. Народ слушал. Процессия приблизилась к площади Терро; сперва застучал молоток по доскам, затем раздался голос Сен-Мара.
Бледный молодой картезианец просунул голову между двумя стражниками; заговорщики, как один, поднялись на ноги среди коленопреклоненного народа, каждый из них поднес руку к поясу или груди и еще ближе придвинулся к солдату, которого ему предстояло заколоть.
— Что он делает? — спросил картезианец. — Надел ли он шляпу?
— Он бросил шляпу на землю далеко от себя, — равнодушно ответил стрелок, к которому обратился монах.
Глава XXVI
ПРАЗДНЕСТВО
Боже мой, что такое мир сей?
Последние слова господина де Сен-МараВ тот самый день, когда зловещее шествие двигалось по улицам Лиона и происходили сцены, описанные нами выше, в Париже было дано великолепное празднество со всей роскошью и безвкусием того времени. Всемогущий кардинал пожелал одновременно поразить своей пышностью два первых города Франции.
На этот праздник, устроенный под предлогом открытия кардинальского дворца, был приглашен король и весь двор. Став владыкой империи с помощью силы, кардинал захотел пленить сердца и, утомленный властью, возымел надежду понравиться. В зале, нарочно выстроенном к этому великому дню, готовились представить трагедию «Мирам», что, по свидетельству Пелиссона, довело расходы на празднество до трехсот тысяч экю.
Вся гвардия первого министра несла караульную службу во дворце; четыре роты его мушкетеров и стражников стояли шпалерами вдоль просторных лестниц и при входе в длинные галереи кардинальского дворца. Этот блистательный пандемониум, где повсюду прославлялись пороки, был отдан в этот день в безраздельную власть гордыни. На каждой ступеньке стоял стрелок кардинальской гвардии, держа в одной руке факел, а в другой длинный карабин. Толпа приглашенных проходила среди этих живых канделябров, тогда как в большом саду, под густыми каштановыми деревьями — ныне они заменены арками, — стояли две роты легкой кавалерии, вооруженные мушкетами и готовые выступить по первому знаку, при первом опасении своего властелина.
Кардинала, сопровождаемого тридцатью восемью пажами, внесли б обитую пурпуром ложу напротив королевской, где за зелеными занавесками, смягчавшими яркий блеск светильников, полулежал Людовик XIII. При появлении кардинала придворные, занимавшие остальные ложи, встали; оркестр заиграл блестящую увертюру, и вход в партер был открыт для горожан и военных. Три бурных людских потока хлынули в театр и мгновенно заполнили его; стало так тесно, что от малейшего движения толпа начинала колыхаться, как колышется хлебное поле под дуновением ветерка. Порой чья-нибудь голова описывала круг наподобие циркуля, словно ноги этого человека приросли к месту; нескольких зрителей вынесли без чувств. Против своего обыкновения, министр наклонился над барьером, раскланялся, и на его изможденном лице появилось некое подобие улыбки. Одни только ложи ответили на эту гримасу — партер безмолствовал. Ришелье хотел показать, что не боится мнения публики, и велел пустить в свой дворец всех без разбора. Теперь он раскаивался в этом, но слишком поздно. В самом деле, беспристрастные зрители оставались столь же холодны, как и сама трагедия-пастораль; тщетно актрисы-пастушки, усыпанные драгоценными каменьями, в пышных фижмах, украшенных гирляндами цветов, в сапожках на красных каблуках и с посошками, увитыми лентами, умирали от любви посреди длинной тирады в двести томных стихов; тщетно совершенные любовники (прекраснейший идеал той эпохи) морили себя голодом в одинокой пещере и велеречиво оплакивали смерть пастушек, прикрепляя к волосам ленты любимого цвета своих красавиц; тщетно придворные дамы являли все признаки восторга, и склонившись на барьер ложи, пытались даже изобразить весьма лестный обморок — хмурый партер не подавал иных признаков жизни, кроме беспрерывного покачивания длинноволосых темных голов. Кардинал кусал себе губы и во время двух первых действий старался принять безразличный вид; но молчание, среди которого прошел третий и четвертый акт, нанесло такой удар его авторскому самолюбию, что он велел приподнять себя и в этой неудобной и смешной позе, наполовину высунувшись из ложи, стал знаками обращать внимание придворных на наиболее удачные места и указывать, когда следует аплодировать; некоторые ложи рукоплескали, но невозмутимый партер по-прежнему хранил молчание; предоставляя актерам играть трагедию для избранных, он упорствовал в своем безразличии. Тогда владыка Европы и Франции бросил испепеляющий взгляд в эту кучку людей, осмелившихся не восторгаться его детищем, и, вспомнив Нерона, пожалел, что у народа не одна голова.