Сергей Марков - Михаил Ульянов
И на Ульянова фильм, похоже, произвёл впечатление. Он допоздна мрачно вышагивал по палубе мостика, офицерской палубе, глядя на весёлые разноцветные огни Сан-Ремо, Монако, Лазурного Берега, отражающиеся в волнах.
— Ну как вам картина, Михаил Александрович? — осмелился подойти я.
— Серьёзная работа. Серьёзный, большой актёр.
— Скажите, а вот… Ну, пользуясь курортной, круизной расслабухой… Атмосферой здешней. — Я кивнул на импрессионистский калейдоскоп Лигурийского моря. — Можно спросить?
— Валяй. Если только опять не о бабах…
— Часто вам в жизни приходилось вот так выступать, голосовать на собраниях, подчиняясь мнению свыше или большинства? Я имею в виду, что многие голосовали так, как было нужно, не то что за поездку вот на этот, например, Лазурный Берег, а за пайку…
— Вся моя жизнь в театре и вне театра — на голосовании. Худсовет, партбюро, профком, общее собрание, товарищеский суд…
— Но лично вам приходилось кривить душой на голосовании — при Сталине, Хрущёве, Брежневе?
— А как же, как было не кривить душой? — помолчав, ответил Ульянов таким тоном, что я пожалел о начатом разговоре. — На голосованиях в масштабах страны собирали всегда 99,9 процента голосов… Так строилась вся наша жизнь: большинством голосов, но с особым мнением руководства. Ведь когда в 1962-м народ в Новочеркасске поднялся против повышения цен на продукты, против несправедливости, Хрущёв бросил на народ автоматчиков!.. Ты спрашиваешь, страдала ли душа, мучился ли я на этих собраниях? Многое ведь сейчас меняется, пересматривается… А тогда многие десятилетия на кухнях шёпотом мы делились мнениями о том, что происходит в стране…
— Но у вас не возникало мысли, желания, потребности поднять голос против того, что вы считали несправедливым?
— Как тебе сказать… Я жил ритмом и условиями жизни, которыми жила вся страна. Двести пятьдесят миллионов советских людей, голосовавших всегда «за». Я никогда не был диссидентом, как ты знаешь.
— Но это — о народных массах, как выражался Ленин. А приходилось голосовать там, где ваш голос действительно чего-то стоил, мог решить судьбу?
— Я лет пятнадцать работал в Комитете по Ленинским и Государственным премиям. Там довольно много спорили. И вот тот знаменитый случай, когда в шестьдесят четвёртом на Ленинскую премию выдвинут был Солженицын за «Один день Ивана Денисовича» и защищал его Твардовский, прежде всего, а Медея Джапаридзе, Алексей Баталов и я — мы его поддерживали. И нас всех вскоре оттуда погнали. А вообще… Нет, я не был донкихотом… Короче говоря, я жил, стараясь не отставать, не забегать вперёд, как можно больше и лучше сделать в театре, в кино, на радио — в своей профессии. Я не борец. Но я и не сволочь. Помогал и помогаю людям, как могу.
— Ходите к власть имущим просить за других? А как вообще вам с ними — вы в своей себя тарелке чувствуете?
— Не знаю уж, в какой там тарелке, но пришлось походить… Если вопрос серьёзный, мы собирались такой компанией: два актёра известных, притом разного амплуа, две актрисы, притом одна помоложе, стройная, длинноногая, другая чуть постарше, с более смелыми формами, блондинка, брюнетка…
— Чтобы на любой вкус?
— Ну да. Начинали уговаривать со всех сторон… И решали вопросы. Притом часто не лица наши играли окончательную роль в принятии решения. И уж тем более не билеты там всякие на наши премьеры, спектакли, которые мы предлагали… А то, что какой-нибудь Иван Иванович вздумает сделать вдруг что-либо в пику, например, отказавшему до этого Ивану Никифоровичу, или из азарта, или чтобы кому-нибудь что-нибудь доказать… Фотографировались в кабинетах в обнимку…
— Но спину гнуть перед сильными мира сего приходилось?
— Нет, — подумав, тихо и мрачно сказал Ульянов. — Связываться не всегда хотелось… Ты, Сергей, меня действительно замучил своими выпытываниями. Не забуду я этот наш круиз. Спок!
Он ушёл спать, а я остался на палубе. Вспоминая, как в самом начале перестройки в оттепель после морозов меня чудом не прихлопнуло, говоря словами О’Генри, козырным тузом на насыпи. Притом в буквальном смысле.
Дело было так. С полугодовалой Лизкой мы жили у Ульяновых на Пушкинской, в доме, где когда-то жила Любовь Орлова и где через несколько лет торжественно откроется первый «Mcdonald’s» — как символ очередной великой смуты на Руси. По настоянию Аллы Петровны Лена регулярно выносила дочку на балкон, «чтобы ребёнок спал на свежем воздухе». Для этого какие-то подмосковные корзиночники по спецзаказу Михаила Александровича даже сплели специальную продолговатую корзину в виде кроватки с пологом. И вот, покормив, моя жена должна была уложить маленькую Лизавету. Я тем временем спустился, чтобы ехать к родителям на Ломоносовский проспект. Сел в свой «жигуль» 11-й модели, стоявший под окнами, и стал разогревать двигатель, просматривая почту, извлечённую из почтового ящика. Среди многочисленных, как обычно, писем, адресованных «народному артисту СССР М. А. Ульянову» (попадались конверты и с таким, например, адресом: «Москва, Жукову-Ульянову» — и доходили же!), был свежий номер журнала «Новый мир». (Журналы начинали публиковать всё ранее не печатавшееся, запрещённое, крамольное; в том, что произошло с великой Советской империей впоследствии, значительна роль именно журналов, таранами они крушили имперские стены «самой читающей в мире державы», а в проломы рвалось и всё остальное. Уверен, ни в одной другой стране обыкновенные журналы с какими-то претенциозными или игривыми названиями типа «Знамя», «Дружба народов», «Огонёк», «Октябрь», «Химия и жизнь», блёкло отпечатанные на дешёвенькой желтоватой бумаге, используемой в том числе и на вокзалах в качестве туалетной, такого эффекта ни за что бы не достигли.) Просмотрев оглавление «Нового мира» и чем-то заинтересовавшись, ехать на машине я раздумал, дабы почитать журнал в метро. Выходя через арку на Пушкинскую площадь (тогда арка была ещё открыта), услышал позади себя во дворе оглушительный грохот с рассыпавшимся по округе стекольным звоном: должно быть, решил я, мусорный контейнер со строительными отходами опрокинули в машину. И спустился в подземный переход.
Доехав до станции метро «Университет», прошагал вдоль трамвайных путей, радуясь солнцу, наступающей весне, обратив внимание на необычный портрет Ульянова в очередной роли маршала Жукова на фасаде кинотеатра «Прогресс», и вошёл в отчий дом. «Ты знаешь, что твоей машины больше нет?» — спросил отец, открыв дверь. «Ну и шутки у тебя, пап…» — «Совсем нет! Одни искорёженные дверцы валяются…» Я помчался назад на Пушкинскую.
Плачевное представляли собой зрелище мои «жигули», которыми я так гордился (и не без помощи коих закадрил некогда Елену). Вернее, то, что от них, незастрахованных, осталось. Толпился народ. «Что произошло?!» — возопил я. «Да глыба ледяная вон с того балкона рухнула», — объяснил милиционер. «Хорошо ещё, там никого не было, в машине-то, — сказал какой-то мужик. — А то бы каюк. Видишь, крыша острым углом в сиденье водителя вонзилась? Когда грохнуло, женщина выбежала из этого подъезда, матерится в голос, причитает, Серёжу какого-то зовёт, под машиной ищет… А там — ни крови, ни кишок, ни мозгов…» Он долго бы ещё перечислял, чего там не обнаружилось, если б я не прервал, от волнения перепутав порядок слов: «Был там быть я должен…»
Выяснилось, что Лена выносила Лизу на балкон и увидела, как с козырька балкона этажом выше срывается огромная, «с корову», глыба льда, наросшего за зиму. Это был балкон генерального прокурора СССР Рекункова. «Какая глыба! — вертелись у меня на языке слова Ульянова (Ленина). — Какой матёрый человечище!..» Снег и лёд хозяева балкона обязаны были счищать, но и сам козырёк был надстроен незаконно. Лена ринулась было наверх скандалить, но получила от ворот поворот. «Это ваши проблемы», — отрезала прокурорша в шёлковом халате, смерив её высокомерным взглядом советской суперэлиты и не пустив даже на порог. «Провинция так и прёт! — возмутилась Алла Петровна. — Миша, сходи ты». — «И что я скажу?» — растерялся Ульянов. «Скажи, машину угнали! — как Фрунзик в „Мимино“. Сообразительный ты у меня мужик… Скажи, нашу машину разбомбило с их балкона, пусть возмещают!..» До позднего вечера Ульянов выхаживал по квартире в мрачной задумчивости. Если бы снималось кино, подумал я, то за кадром можно было бы пустить монолог Гамлета, но не в затейливом переводе Пастернака, а в почти буквальном, готическом — М. Лозинского:
Быть или не быть — таков вопрос;Что благородней духом — покорятьсяПращам и стрелам яростной судьбыИль, ополчась на море смут, сразить ихПротивоборством? Умереть, уснуть —И только; и сказать, что сном кончаешьТоску и тысячу природных мук,Наследье плоти, — как такой развязкиНе жаждать? Умереть, уснуть…
«Нет, Алла, — сказал наконец во втором часу ночи Ульянов. — Я не пойду». — «Почему?» — «Лучше нам с этими людьми не связываться. Мне сказали, он был близким другом Брежнева. Сами как-нибудь поднатужимся, заплатим за ремонт…» — «Вот так всю жизнь сами и поднатуживаемся!..» Мне неловко было смотреть на ульяновские терзания, и я пытался всё свести к шутке, но получалось не очень.