Мои воспоминания (в 3-х томах) - Волконский Сергей Михайлович
-- Чем плохо? Людей нет. Вот чем плохо.
-- Как это -- людей нет?
-- А так. Прежде были люди, было к кому в услуженье пойти, а теперь не к кому иттить.
Из некоторых мест приходили и такие объяснения: что "помещики по городам разъехались, с большевиками снюхались и на нас теперь вымещают, что мы у них землю отняли". Эта формула, во всяком случае, метит не столько в помещиков, сколько в большевиков...
Уже начиная с 1920 года многие из приносивших продовольствие не соглашались продавать на деньги, требовали "мануфактуры", а чаще хлеба: деревня приходила в город за хлебом!..
О том, что вселили к нам женщину с четырьмя детьми, как раз в комнату против моей, я упоминал в другом месте; о том, как было приятно заниматься при таких условиях, упоминать не стоит, а во что эти дети превратили уборную, какое употребление делали из ванной -- это относится к области таких предметов, о которых упоминать не принято в печати.
О том, что вселили нам проститутку, я уже упоминал. Она была недовольна -- комната оказалась не по ней:
-- Сейчас видать, что для прислуги комната, -- сказала она Елене Николаевне, нашей "квартирной уполномоченной".
-- Раньше вас тут жила княжна Волконская.
-- Теперь нет княжон.
-- Знаю, я только отвечаю на ваше замечание, что вас поместили в комнату прислуги.
Повторить те ругательства, которые огласили коридор, непозволительно в печати... В первую ночь у нее ночевало три человека; так как она отказалась их назвать, то ее выселили.
Душой нашей квартиры была милая наша хозяйка Надежда Амандовна Ренкуль. Она была деятельной помощницей, неутомимым товарищем в общих наших нуждах. Ее работоспособность и работоготовность не знали пределов: дрова, вода, печурка, стирка -- все она умела, все справляла. Маленькая, черная, стриженая -- кто не знал Надежду Амандовну!.. Из всех нас одна только наша "тетя Надя" не имела службы, не жила "отхожим промыслом"; она сосредоточилась на заботах о доме и, для того, чтобы оправдаться, несла титул "коммунистической уборщицы". Но и она сколько раз в папахе и полушубке ходила на вокзал и возвращалась двенадцать верст пешком с мешком на спине, а ей было под шестьдесят...
Но вернемся к главной нити моего рассказа.
Может быть, эта нить покажется не такой важной в общем ходе событий? Что такое лекции, студии, театр -- среди тех картин ужасов и страданий? Но, во-первых, всякий пишет о том, что ближе наблюдал, а во-вторых, театр и театральные интересы дают типичную ноту в том смысле, что определяют собой степень жизненности в прочих начинаниях. Ведь театр -- это то, что большевики взяли под свое особливое покровительство; они им даже успели очки втереть Европе: "Говорят, театр там процветает?" Так говорили мне некоторые иностранцы.
Процветает? Ужасная картина тамошнего театра. Или пробавляются старьем, или ставят новую пошлятину с агитационными целями. Мейерхольд поставил "Зори" Верхарна с такими коммунистическими "отсебятинами" вплоть до пения "Интернационала", что сама жена Ленина выступила в газете с письмом, в котором восставала против кощунственного обращения с автором... Нет, театр затхл, театр гибнет, и ничего впереди не видать. О технике актерского мастерства никто не понимает даже, что значит работать над своим улучшением. Трудно на этих страницах говорить о таком сложном вопросе, как падение, даже гибель театра. И не буду на нем останавливаться, только скажу, что свожу вопрос к трем причинам; первая -- внутреннего характера, другие две -- внешнего.
Первая причина -- неведение самих актеров и руководителей актерского воспитания в том, что такое актерское мастерство, в чем состоит его техника. Не только незнание техники, но даже непризнание ее необходимости и признание ее вреда.
Вторая причина -- общие условия советской жизни, которые для артистов выражаются в двух словах: халтура и паек.
Третья причина -- тот общий дух легкой удовлетворяемости, которым движется вся деятельность тамошних людей не в одной области искусства, та коммунистическая дешевка, в которой увядает всякий художественный порыв.
Думаю, что и одной из этих трех причин достаточно для гибели театра, но самая главная, конечно, первая. Как сказал, не буду останавливаться на вопросах общих -- буду придерживаться моих личных с ними соприкосновений.
Я был одно время, очень короткое время, причастен к Большому театру. Малиновская Елена Константиновна была директрисой бывших московских императорских театров и жила даже в той квартире, где я в качестве директора останавливался, когда приезжал из Петербурга, -- на углу Дмитровки и Кузнецкого.
Однажды весной 1919 года я получил от нее письмо, в котором просит меня позвонить к ней. Я тогда только вышел из больницы после сыпного тифа и лишь по прошествии трех недель мог позвонить. Она приглашала меня вступить в состав того, что именовалось "директория Большого театра". Это было коллегиальное учреждение под председательством Немировича-Данченко. Коллегиальность и состав были условиями, скорее, притягательного свойства. Коллегиальность покрывала личную ответственность, а состав, исключительно из артистической среды, лишал эту службу той безвозвратной "советскости", от которой хотелось бы впоследствии умыться. Жалованье, кажется, шесть тысяч в месяц, имело для меня значение. Однако очень скоро я заметил, что и это такая же чепуха, как и все прочее. Собирались нехотя. Однажды получаю повестку, что просят меня написать какую-то записку и представить ее в такое-то заседание; дело выставлялось как важное и спешное. Готовлю свою записку, прихожу в назначенный час -- никого; собрание не состоялось.
Я уже решил уходить, когда случилось обстоятельство, заставившее меня повременить. Проходя по Страстной площади, вижу раз -- идет толпа, окруженная солдатами. Подхожу -- люди, усталые, измученные, еле тащутся. Спрашиваю громко: "Кто это?" А из толпы мне женский голос отвечает: "Мы иностранцы!" Но не одни иностранцы: вдруг из толпы меня кто-то окликает по имени-отчеству; смотрю -- Радкевич, служивший в министерстве иностранных дел. Потом другой голос: Владимир Антонович Арцымович, бывший товарищ Сазонова по тому же министерству. Я понял, что передо мной проходят переведенные из Петербурга заложники. После узнал, что в этом же эшелоне был мой двоюродный брат Петр Петрович Волконский. Впечатление от этого зрелища было настолько сильно, что я не мог сдержать себя: я ринулся в толпу, но получил сильнейший удар в грудь от одного из конвоиров...
Придя домой, я решил -- и сам еще не знал что, -- но решил сделать так, чтобы люди правительства знали, как некоторые другие на это смотрят. Наконец решился: написал Малиновской, да не ей одной. Я иногда ходил в ТЕО на какие-то заседания и там за это получал какое-то вознаграждение; там была в то время главою Каменева, Ольга Давыдовна, жена знаменитого Каменева и сестра, во всяком случае не менее знаменитого, Троцкого. Я решил написать обеим этим моим начальницам, Малиновской и Каменевой, или, как их называла одна моя знакомая, La Framboise et la Pierre*.
______________________
* Малина и камень (фр.).
И я написал, что после зрелища надругания над истрепанным, измученным человечеством, которое я видел, моя совесть не позволяет мне брать казенное содержание, и я от него отказываюсь. Что Малиновская сказала, не знаю, но Каменева одной моей знакомой, служившей в канцелярии ТЕО, сказала: "Волконский написал мне такое дикое письмо... отказывается работать". Моя знакомая возразила: "Сколько мне известно, Сергей Михайлович от работы не отказывается, а только от жалования". Вот причина, по которой я остался еще в директории и вышел только спустя шесть недель. Жалования своего я не взял; конечно, я "наказал" только себя, но, говорят, мне моего "дикого" поступка не простили. По крайней мере люди сведущие говорили, что именно этому я обязан тем, что все не получал академического пайка. Тринадцать раз меня к нему представляли разные учебные заведения, в которых преподавал, и только на тринадцатый раз получил его, уже за три месяца до отъезда из Москвы.