Павел Васильев - Сочинения. Письма
Техник нырнул в джунгли козьих шкур. Было слышно, как он декламирует:
Блеснет заутра луч денницы,И заиграет яркий день.А я, быть может, я гробницыСойду в таинственную сень…
Спустя некоторое время голова его опять поднялась над нартами:
— Всего «Евгения Онегина», слышите вы, читаю подряд! Всего «Евгения Онегина»! Со скукой нужно бороться организованно.
15Техник заболел. Он лежал в чуме на блестящих лосиных шкурах, в бреду кричал. В неясной мгле его лицо изменилось и походило на бледное, кривляющееся пламя свечи.
— …Лирика, «Евгений Онегин», черт возьми! Отрицаю! Борщ? Отрицаю! К дьяволу — «обратно»!.. Существует только — вперед! Утверждаю!
Он приподнимался и вперял во тьму невидящий полубезумный взгляд:
— Да здравствуют драги! Я покажу вам, чего можно достичь!
Припадок затихал, и техник неподвижно раскидывался худым и неживым телом. На лбу у него выступали редкие холодные капли пота.
Мы дежурили над ним всю ночь, успокаивали, меняли компрессы. Рано утром он пришел в себя, долго, тихо и настойчиво глядел вперед. Потом повернул голову к Брутцкому:
— Что же мы не едем?
— Остановку до выздоровления вашего решили сделать…
— Никаких остановок! Осталось двое суток, а вы — остановку. Не допущу! И потом я здесь могу подохнуть. К доктору! Укутайте меня, в нарты — и дальше.
Мы посовещались и решили ехать.
Кругом уже чувствовалось дыхание приисков. У якутов — ситец и чай. Один за другим стали попадаться знакомые приискатели. Мы попали на утрамбованный нартами путь. Две ночи ночевали еще. Одну — у охотников, в теплых, смолистых избах, вторую — в шалашах смологонов.
А на третью ночь чудесными туманными созвездиями метнулись нам навстречу огни Норского Склада.
16Утром приехал заведующий приисками Федор Цетлин. Я увидел его возле отделения Госторга. Он стоял среди приискателей и сурово и убедительно о чем-то говорил им. Я накинул доху и вышел на улицу. Тонкая ладонь Цетлина впилась в мою руку крепким пожатием:
— Спасибо!.. Здорово!..
Я взглянул на его покрытое синей тенью волос небритое лицо.
— А техник-то, слышали?
— Уже был у него. Воспаление легких. Но ничего. Мы его поднимем на ноги.
Цетлин опустил глаза и вдруг оживился:
— А у нас, знаете? Школа… Клуб… Две радиоустановки… Организованность. С гордостью утверждаю — пьянка сокращена до последнего минимума. Но еще нужно бороться. Вы — нам неоценимый подарок. Отдохнете с недельку, а потом за культработу.
У Цетлина блестели глаза. Он распахнул доху и вынул тяжелые серебряные часы.
— Ого! Восемь часов. Пора собираться на Майский прииск. Потом расскажете мне подробности.
…Из загона выводили оленей.
17На койке в углу барака о чем-то сосредоточенно и выразительно шептались демобилизованный красноармеец-комсомолец Моторный и Катовщиков. Я прислушался.
— А вы откуда к нам пожаловали? — тонко шипел Моторный, театрально взмахивая рукой. — Только что с партсобрания?..
— С партсобрания, — внушительно и гулко вторил за ним Катовщиков.
— Однако как у вас здесь хорошо, чисто, опрятно, — поводил головой Моторный.
— Опрятно! — свирепо хмуря брови, рычал Катовщиков.
Я приподнялся:
— Чем это вы, ребята, занялись?
Катовщиков смутился и отвел глаза, но Моторный весело подмигнул мне:
— Репетируем. Катовщиков роль свою готовит.
— Какую роль?
— А вы разве не слышали? На днях спектакль ставим.
— Ответственного коммуниста дали играть, — не выдержав, широко и довольно улыбнулся Катовщиков. — Сам читать-то не могу, так вот он мне и разъясняет.
На приисках кипела упорная работа. Артели целые дни проводили на шурфах, а вечерами собирались в клубе. Под клуб отремонтировали барак. На бревенчатых, грубо обтесанных стенах висел красный плакат с портретом Ленина.
Нужно было собираться в город. За несколько дней до моего отъезда на Майский прибыл выздоровевший техник. Бритый и худой, он выглядел странно-незнакомо. Знакомы были только близорукие глаза да немного ослабевший голос. Он обнял меня за плечи.
— Уезжаете? Жаль! А я на работу. Цетлин просил подождать. Как хотите, — я не могу, не терпится. Берусь за ликвидацию неграмотности. В сущности — легкая работа, тот же отдых.
18Спустя еще полтора месяца я сидел на балконе владивостокского отеля, пил чай и разговаривал с исследователем дальневосточного края Арсеньевым.
Над острыми крышами каменных кварталов легко покачивался оранжевый закат. Внизу по седому ровному асфальту с ревом проносились багровоглазые длинные автомобили.
Видно было, как стоящие в бухте иностранные корабли зажигают огни на мачтах. Плыл мягкий, пахнущий морем туман.
Арсеньев протянул вперед руку:
— Вот там, где грохочет сейчас Эгершель, когда-то мы зажигали одинокие костры и охотились на диких коз. На месте железнодорожного депо щерились непроходимые трущобные заросли и по ночам выходил на охоту уссурийский тигр. Очевидно, мы завоевываем первобытное…
Я кивнул головой. Мне вспомнилась огромная, торжественно белая пустыня, собачий поезд и кричащий техник:
— Во имя страны! Во имя драг!..
— Вперед!
1929–1930
ЛЮДИ В ТАЙГЕ
IЯ прибыл на прииски осенью. Мы выехали из Благовещенска на пароходе, название которого я уже успел забыть. Помню только, что подвигался он по рекам со скоростью километра в 3 часа.
Мы шли по Амуру, Зее и Селемдже. Набранные в Благовещенске приискатели пили водку, играли в карты и сотрясали суденышко немыслимой чечеткой «сербиянки» — танца, очень распространенного в этих местах.
Гармоний было много, они трепыхались в огромных руках парней подобно пестрым, раздувшимся индюкам.
Мы высадились наконец на заброшенной среди сопок и ключей пристани Дагмаре — становке старого купца Сафонова, который был когда-то несметно богат, а теперь доживает остатки дней в заслуженной нищете с приемным сыном Санькой Гайдуковым и невесткой. Но о них речь дальше.
От Дагмары до прииска Майского — первой остановки — уже рукой подать. Нас везли на костлявых, вихлястых лошадях по мелкому березняку. Колеса таратаек прыгали, проваливаясь в щели бревенчатого настила.
Шуршала пышная рыжая пена деревьев, и воздух кололся, как лед, от чистоты, густоты, свежести. В сопки не верилось, — казалось, что аккуратно нарисованы они средней руки пейзажистом, а между тем это были те самые таинственные суровые предгорья Яблонова хребта, о которых мы так много слышали, отправляясь сюда.
Если не сказать, что во время нашего приближения к приискам стоял над тайгой закат, вы многого себе не представите. Закат висел тяжелой широкой полосой, как висят обвиснувшие в безветрии кумачовые плакаты. Это был невероятных размеров ярко-красный мокрый вздрагивающий плавник рыбы.
Кончился березняк. Кругом подвивались полносочные величественные растения дальневосточных болот.
Прииски показались внезапно из-за увала.
Так вот они! Несколько зарывшихся в землю тупоносых бараков… Лошади побежали веселее. Бараки, оказывается, выстроены в кольцо и замыкают чисто выметенный и будто утрамбованный двор. Рабочих почти не видать. Они все, как после выяснилось, ушли «на бутары». Нас вышли встречать несколько мужчин и женщин.
Но Рыбникова я отметил среди других сразу же. Он взял меня под руку и повел к одному из бараков.
— Ну что же, — сказал он. — Вот вы и приехали. Вижу, что из вас кое-кто и по культурке будет. Культурку к нам привезли.
Из-под каштановой кубанки выглядывало бледное, одутловатое лицо с серыми ощупывающими вас на скорую руку глазами и висящие табачной бахромой рыжие усы, удивительно к месту посаженные.
На плечах у Рыбникова надета была коричневая кожанка с поясом. Обут он был в сапоги бутылками. Глядя на него, хотелось думать, что человек выкинет сейчас козла и затанцует. Когда Рыбников говорил, он как-то по-особенному раздувал усы… В глазах же его, небольших и рыжевеких, было что-то особенное — они поблескивали, как две бусинки, как два обслюнявленных леденца, и только после я понял, что рыбниковские глаза крепко прополосканы голубым спиртом.
Рыбников ввел меня в барак. Бревенчатые плотно сложенные стены выглядели солидно, твердо, и не в пример им был разбит барак легкими, заклеенными бумагой перегородками. Рыбников усадил меня за длинный сосновый стол и сам сел напротив. Сначала он сидел, сложив руки, и так же настороженно ощупывал меня глазами, как и я его. Потом вдруг неожиданно предложил спирта и тогда сам начал пить чашку за чашкой ухарски, не заедая, кряхтя и посматривая опять же на меня вкось, как бы стараясь угадать, плохо или хорошо отношусь я к тому, что он так много пьет, и, с другой стороны, показать беспечность и неудержимость своей пьянки.