Андрей Белый - Петербург. Стихотворения (Сборник)
– то ритмически шамкавший рот поперхнулся лишь кофеем:
– «Э… послушайте: уберите-ка пса…»
Пощипывая и кроша французскую булочку, окаменевающими глазами уставлялся в черную, кофейную гущу.
В половине двенадцатого Аполлон Аполлонович, будто вспомнивши что-то, засуетился, заерзал; беспокойно глазами забегал он, напоминая серую мышь; вскочил, – и бисерными шажками, дрожа, припустился в кабинетную комнату, обнаруживши под распахнутой полой халата полузастегнутые кальсоны.
В кабинетную комнату вскоре заглянул и лакей, чтоб напомнить, что поданы лошади; заглянул – и как вкопанный остановился он на пороге.
С изумлением рассматривал он, как от полочки к полочке по бархатистым, всюду тут разостланным коврикам Аполлон Аполлонович перекатывал тяжелую кабинетную лесенку, – охая, кряхтя, спотыкаясь, потея, – и как он взбирался по лесенке, как с опасностью для собственной жизни он, вскарабкавшись, на томах пальцем пробовал пыль; увидавши лакея, Аполлон Аполлонович пожевал брезгливо губами, ничего не ответил на упоминанье о выезде.
Хлопая переплетом по полке, он потребовал тряпок.
Два лакея принесли ему тряпок; тряпки эти пришлось ему передать на полотерной вверх приподнятой щетке (он наверх к себе не пустил никого, да и сам не спустился); два лакея взяли по стеариновой свечке; два лакея стали по обе стороны лесенки с вверх протянутой окаменевшей рукою.
– «Поднимите-ка свет… Да не-так… И не эдак… Э, да – выше же: еще повыше…»
К этому времени из-за заневских строений повыклубились клочкастые облака, понавалились хмурые войлоковидные клубы их; бил в стекла ветер; в зеленоватой, нахмуренной комнате господствовал полусумрак; выл ветер; и повыше, повыше тянулися две стеариновых свечки по обе стороны лесенки, убегающей к потолку; там из пыльного облака, из-под самого потолка копошилися полы мышиного цвета и болтались малиноватые кисти.
– «Ваше всоковство!»
– «Ваше ли дело?..»
– «Изволите себя утруждать…»
– «Помилуйте… Где это видано…»
Аполлон Аполлонович Аблеухов, действительный тайный советник, там из облака пыли и вовсе не мог их расслышать: какое там! Позабыв все на свете, тряпкою обтирал корешки, ожесточенно похлопывал он томами по перекладинам лесенки; и – под конец расчихался:
– «Пыль, пыль, пыль…»
– «Ишь-ты… Ишь-ты!..»
– «А ну-ка я… тряпкою: так-с, так-с, так-с…»
– «Очень хорошо-с!..»
И кидался на пыль с грязной тряпкой в руке.
Был тревожный треск телефона: трезвонило Учреждение; но из желтого дома ответили на тревожный треск телефона:
– «Его высокопревосходительство?.. Да… Изволят откушивать кофе… Доложим… Да… Лошади поданы…»
И вторично трещал телефон; на вторичный треск телефона вторично ответили:
– «Да… да… Все еще сидят за столом… Да уж мы доложили… Доложим… Лошади поданы…»
Ответили и на третий, уже негодующий треск:
– «Никак нет-с!»
– «Занимаются разборкою книг…»
– «Лошади?»
– «Поданы…»
Лошади, постояв, отправились на конюшню; кучер сплюнул: выругаться он не посмел…
………………………
– «Протру-ка я!»
– «Ай, ай, ай!.. Не угодно ли видеть?»
– «Апчхи…»
И дрожащие желтые руки, вооруженные томами, колотились по полке.
………………………
В передней продребезжали звонки: продребезжали прерывисто; проговорило молчание между двумя толчками звонков; напоминанием молчание это – напоминанием о чем-то забытом, родном – пролетело пространство лакированных комнат; и – непрошенно вошло в кабинет; старое, старое – тут стояло; и – подымалось по лесенке.
Ухо выставилось из пыли, голова повернулась:
– «Слышите?.. Слушайте…»
Мало ли кто мог быть?
Оказаться мог: тот – Николай Аполлонович, ужаснейший негодяй, беспутник, лгунишка; оказаться мог: этот – Герман Германович, с бумагами; или там – Котоши-Котошинский; или, пожалуй, граф Нольден: оказаться, впрочем, могла – ме-ме-ме – и Анна Петровна…
Дзанкнуло.
– «Неужели не слышите?»
– «Ваше высокопревосходительство, как не слышать: там отворят, небось…»
На дребезжание лишь теперь отозвались лакеи; каменея, они еще продолжали светить.
Только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), перечисляющий скуки ради направления в шифоньере принадлежностей барского туалета: – «Северо-восток: черные галстухи и белые галстухи… Воротнички, манжеты – восток… Часы – север» – только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), только он – насторожился, встревожился, протянул свое ухо по направлению к дребезжавшему звуку; затопотал в кабинет.
Боевой, верный конь отзывается так на звук рога:
– «Я осмелюсь заметить: звонят…»
Не отзывались лакеи.
Каждый вытянул свою свечку – под потолок; из-под самого потолка, с верхушечки лестницы, голая голова просунулась в пыльных клубах; отозвался надтреснутый, разволнованный голос:
– «Да! И я тоже слышал».
Аполлон Аполлонович, оторвавшийся от толстого, переплетенного тома, – он один отозвался:
– «Да, да, да…»
– «Знаете ли…»
– «Звонят… звонки…»
Невыразимое тут, но обоим что-то понятное, знать они учуяли оба, потому что вздрогнули – оба: «торопитесь – бегите – спешите!..»
– «Это барыня…»
– «Это – Анна Петровна!»
Торопитесь, бегите, спешите: дребезжало опять!
Тут лакеи поставили свечки и протопали в темнеющий коридор (первый протопал Семеныч). Из-под самого потолка в зеленоватом освещении петербургского утра Аполлон Аполлонович Аблеухов– серая мышиная куча – беспокойно заерзал глазами; задыхаясь, кое-как стал сползать, покряхтывая, привалившися к перекладинам лестницы волосатою грудью, плечом и щетинистым подбородком; сполз – да как пустится мелкою дробью по направлению к лестнице с грязною подтиральной тряпкой в руке да с распахнутой полой халата, протянувшейся в воздухе фантастическим косяком. Вот споткнулся, вот стал, задышал и пальцем нащупал пульс.
А по лестнице подымался уже господин с пушистыми бакенбардами, в наглухо застегнутом вицмундире с обтянутой талией, в ослепительно белых манжетах, с аннинскою звездой на груди, почтительно предводимый Семенычем; на подносике, чуть дрожащем в руках старика, лежала глянцевитая визитная карточка с дворянской короной.
Аполлон Аполлонович с запахнутой полой халата, суетливо выглядывал из-за статуи Ниобеи на сановитого, пушистого старика.
Право же, походил он на мышь.
Будешь ты, как безумныйПетербург – это сон.
Коли ты во сне бывал в Петербурге, ты без сомнения знаешь тяжеловесный подъезд: там дубовые двери с зеркальными стеклами; стекла эти прохожие видят; но за стеклами этими никогда не бывают они.
Тяжкоглавая медная булава разблисталась беззвучно из-за зеркала стекол тех.
Там – покатое, восьмидесятилетнее плечо: оно снится годами тем случайным прохожим, для которых все – сон и которые – сон; на покатое это плечо восьмидесятилетнего старика падает и темная треуголка; восьмидесятилетний швейцар так же ярко блистает оттуда и серебряным галуном, напоминая служителя из бюро похоронных процессий при отправлении службы.
Так бывает всегда.
Тяжелая медноглавая булава мирно покоится на восьмидесятилетнем плече швейцара; и увенчанный треуголкой швейцар засыпает года над «Биржевкою». Потом встанет швейцар и распахнет дверь. Днем ли, утром ли, под вечер ли ты пройдешься мимо дубовой той двери – днем, утром, под вечер ты увидишь и медную булаву; ты увидишь галун; ты увидишь – темную треуголку.
С изумлением остановишься ты пред все тем же видением. То же видел ты и в свой прошлый приезд. Пять лет уже протекло: проволновались глухо события; уж проснулся Китай; и пал Порт-Артур; желтолицыми наводняется приамурский наш край; пробудились сказания о железных всадниках Чингиз-Хана.
Но видение старых годин неизменно, бессменно: восьмидесятилетнее плечо, треуголка, галун, борода.
Миг, – коль тронется белая за стеклом борода, коль огромная прокачается булава, коль сверкнут ослепительно серебристые галуны, как бегущие с желобов ядовитые струйки, угрожающие холерой и тифом жителю подвального этажа, – коли будет все то, и изменятся старые годы, будешь ты, как безумный, кружиться по петербургским проспектам.
Ядовитая струйка из желоба обольет мозглым холодом октября.
Если б там, за зеркальным подъездом, стремительно просверкала бы тяжкоглавая булава, верно б, верно бы здесь не летали б холеры и тифы: не волновался б Китай; и не пал Порт-Артур; приамурский наш край не наводнялся бы косами; всадники Чингиз-хана не восстали бы из своих многосотлетних гробов.
Но послушай, прислушайся: топоты… Топоты из зауральских степей. Приближаются топоты. Это – железные всадники.
Застывая года над подъездом черно-серого, многоколонного дома, та же все повисает кариатида подъезда: густобородый, каменный колосс.