Микола Бажан - Стихотворения и поэмы
Летом 1918 года на станцию Умань прибыл необычайный груз: ящики со статуями богов Древней Греции. Эти статуи были заказаны одной итальянской фирме в 1910 году царским Удельным ведомством. В его ведении тогда находился знаменитый уманский парк Софиевка. Скульптуры, предназначенные для украшения парка, были в 1914 году изготовлены и через пять лет по удивительному стечению обстоятельств доставлены в Умань через Одесский порт.
Сбросив ненужную ткань и наготы не стесняясь,очи слепые всевидяще в очи людские вперивши,вышли они из вагона, невозмутимые боги,встали один за другим на опаленную землю.Быстрый, буйноволосый, ветром и светом объятый,левую руку простер бог — не лиру ли просит? —юное тело поет музыкою и лучами.Слушают боги и люди солнцехвалебную песню.Деву нагую смутить взгляды людские не могут —нет, смущена она песней мрамора вечно живого.Светлой прохладной рукой нежные груди прикрыла,лоно закрыла свое — чистую чашу цветка.Рядом, сбросив покров, доверчиво и величавовластная дева стоит, сильна, хотя и безрука.Третья — тонка и стройна, решительна и быстронога,к дальнему лесу бежит рядом с ласковой ланью.С нею наперегонки, крыльца к ногам привязав,жезл троекрылый неся, шлем окрыленный надевши,мчится Олимпа гонец, счастья лукавый разносчик.
Вот что случилось в Умани в году восемнадцатом, летом,на удивленье и смех всего Восьмого полка.Что это было? Видение? Или насмешка это?Вышел вперед комиссар. И колыхнулась толпа.И комиссар увидел очи старинных божеств,трепет их тел неподвижных, рук их извечный жест.Крепко задумался он, не слыша людского табора:«Знал я, что где-то есть древней религии идолы,знал, что где-то творят их из белого мрамора,но думать о них не думал, очи мои их не видели,и вот они стоят передо мною,стоят, прекрасны, светлы и спокойны,как ясный сон, как солнце после боя,как светлый мир, увиденный сквозь войны.Мне никогда такое не встречалосьи первый раз приходится дивиться,увидев тел прекрасных величавостьи каменные, но живые лица.Да где бы мог я повстречать таких,прекрасных, просветленных, неизменных,в труде и тьме угрюмых дней моих,в кромешной мгле шахтерских смен подземныхиль в маршах и сраженьях дней военных?И пусть сейчас посмотрит наш народ,как хороши и величавы людии что для нас недальний час придет,когда, как бог, прекрасен каждый будет.Пускай заглянут люди в глубь годов,пусть видят красоту пред их приходом.В Софиевку я отвезу богов,чтобы сияли перед всем народом.Конечно, это надо утрястис укомом,чтоб использоватьдля конкретных целей политпропагандысреди бойцови трудящихся масс Умани».Подумав так,комиссар повернулсяи пошел к вокзалу.И тогдаиз толпы немой и потной,усмехаясь, вышел ротный,и вослед глядели все,как вышагивал перрономв беспардонных галифе,схожий брюк чудным фасономсо спесивой буквой «фе»,с толстой, чванной буквой «эф»,как шагал он фанфароном,расфуфырясь фертом-фатом,всех фартовых франтов шеф,и под плюшем ворсоватымзада двигался рельеф,шел он, распален до дрожи,гневен, напряжен, упрям:«Не пора ли бражку божьюпорубать ко всем чертям!»Он ощущал, что где-то внутри него,где-то под дыхом, под горлом, как жжение,мрачная жажда уничтоженияперекипаети гнева звериноговспышки и выплески вырваться просятся.Злости не вытерпеть. Жженья не вынести.Стихла оравы разноголосица.Выдержать? Нету труднее повинности!Выстрели!Слышишь! Возьми да и выстрели!Пусть просвистит, просечет и расплющится,пусть разлетится осколками быстрыми,в пыль распадется мрамор небьющийся.Маузер лязгнул,лег на локоть.Выстрел.Отдачи рывок.Вскинул расколотый локотьпулею раненный бог.Качнулся, словно подался к пакгаузам.Бежать? Куда? И как?Вновь черно-сизый маузервлип в горячий кулак.Ствол напряженно и медленно целится.Сморщился плоский кирпичный лоб.Теперь уже никуда не денется.Вмазать. Врезать. Чтоб разнесло б.Он не промахнется. Он не промажет.Голая девка плечо ему кажет.Раз. И два. И три.И вдругмаузер брякает оземь. Эй, это что еще?!Ротный взвился. Кому-то — каюк!Кто посмел? Пристрелить за такое позорище!Он не прощает подобных штук.Маузер поднял. Где этот друг?Ты у меня еще в землю зароешься!Стихла толпа.Стоит политком.Смотрит спокойно прямо в глаза его.Бросится? Кинется? Свалит пинком?Сбесится? Бить в него прямо из шпалера?«Сдать пистолет!» Комиссар протянулруку к сведенным пальцам комроты.Маузер лязгнул, словно рванул,с яростью лютой, с жаждой охотыи сразу собачьим рыльцем поник,словно приказ его дула достиг,и комиссар его принял в ладони,а перед ним, одинок, невелик,франт и рубака стоял на перроне.Мелькнувши штанами с картиной прославленной,друзьями оставленный, словно отставленный,пошел он к вокзалу перед конвоиром.
Утром снова зашумело, загудело, завелотак, что в рамах забренчало недобитое стекло.То на площадь у вокзала, крыта пылью и загаром,шла музыка и сияла медь, подобно самоварам.Снова горны загорнили, бахнул басом барабан.Снова гром копыт пронесся и тачанок ураган.Гей, тачанка за тачанкой, все в коврах, за рядом ряд.На них сена по вязанке, пулемет на время снят.А на этом сене боги развалились тяжело,чтоб не било, не валило, не ломало, не трясло.А вокруг глазеют толпы уманцев и уманчаноки глядят не наглядятся на процессию тачанок.Всяких уманцы видали им неведомых гостей,штук двенадцать за полгода перевидели властей,но таких вот, небывалых, лучезарных и чудесных,не видали никогда здесь на улицах уездных.
Вот поднялася богиня на крытой коврами тачанке,белые очи уставив в дымку уманских улиц.Смотрит поверх людей. Серы они и невзрачны,горестны и угрюмы, но не устроят глумленьянад обнаженным телом, над животворным лоном.Вслед за богинею бог кажет разбитой рукою,словно путь указует сквозь Умань в вечность, в сиянье,в светлый гай Украины, в добрые думы народа.Встал на третьей тачанке гигант крутобородый —стан завернут в хламиду, он к толпе наклонился,хочет щедрой рукой людям отдать свой свиток,Кто с полным правом примет через два тысячелетьяписанную великаном повесть о бедах и вере?Юноша, вестник крылатый! Какие несешь ты вестибедным домишкам местечка, шумным каштанам парка?Что ты несешь? Отраду? Отблеск небес? Упованье?О, утоли нашу жажду! Развесели наши взоры,горькие взоры. Мы — люди, мы — боги из плоти и боли.Мы дожидаемся вести, подвигов наших достойной,и принимаем вас, жители горных вершин,не как пришельцев сторонних, как неразлучных друзей,милости просим к нам, в наши земли и думы.Так или очень похожедумал в тот час комиссар,едучи сзади тачаноки подгоняя гнедую прутиком свежей лозы.Год был щедрым на ливни. Шла гроза спозаранок.Выпьют боги Эллады нектар степной грозы.
1968 Перевод Д. Самойлова3
ДЕБОРА
Памяти Деборы Файнштейн
Поле пыли и пала.Спорыш на тропе. Репьи.Выгоревшие кварталы,Заплывшие колеи.Ни могил. Ни домов. Ни стен.Поле печали. Тлен.Рваная жесть злющая,Кирпичной кладки пенькиИ тесно к руинам льнущиеПамяти ручейки.
Дай ты мне руку. Дай руку.Пойдем по золе вдвоемВ прозренье, в терзанье, в муку,В прорезаемый вспышкой тревог окоем.Дай руку, мое видение,Пойдем, как мною задумано,Через горькое запустениеК яру расстрелянных в Умани.Вот и ты. Приостановилась,Всматриваясь в свой же след.Ни капли не измениласьЗа все сорок восемь лет.Дай руку мне. Бугры и ямыЯ вижу сквозь тебя. А тамТвой отец и моя мамаСпускаются сверху к нам.И сквозь них маячат мне просторы,Вы тени, вы моя печаль,Расстрелянная здесь Дебора,Глядящая куда-то вдаль.
Дай руку. Дай руку, мертвая,Дай руку, еще живую,Руку, к нам простертую,Когда на труху степнуюТы пала, давясь немотою,Заламываясь в яру.Я пальцы твои беру,Словно даянье святое.И вот мы с тобой идем, одиноки,На десять веков как проложенный шлях,И звучат на твоих побледневших губахБылых поэм угловатые строки.
И думы мои, следопыты,Раскопщики давних гробов,Бегут по тропе, пробитойМеж высохших русл и годов.Прикручен к их черным марамЧудовищно грузный вьюк,И выбран тот путь недаром,Не пригрезился вдруг.Проваливаясь в канавы,Спотыкаясь о пни,След роняя кровавыйНа жестких пучках стерни,Они пробегают мимоИзгаженных пустырей,И глиняных стен незримых,И вышибленных дверей,И быта останков тленных,И горелых досок,И халуп незабвенных,И призрачных синагог,Мимо собора греческого,Где образа в позолотце,Мимо подворья певческого,Где в гайдамацком колодцеГорстка полых костейВ толще черного ила,—В слезящейся цвели могилаГонты двоих детей.Мимо костров гайдаматчиныИ плаца того, где кольяСтавили в ряд для схваченных,Чтоб вопль их, мучимых, раскоряченных,Весь город скручивал болью.
О, монастырь униатский!Зданья спесиво молчатНад буйным майданом козацким,Над плачем порушенных хат.В этих залах просторных,В этих безмолвных стенах,Место для мар черныхС криком всех убиенных.Так ставьте же мары! Да станется чудо!Пусть свет нестерпимый ударит оттуда,И память, как Лазарь, восстанет и платОтбросит с лица, и развеется смрад.
Дебора! Ты первой по праву явись!Еще не утих в полумраке кулисТвоих деревяг перестук однозначныйИ гул пианино, натруженный гул,Когда ты касалась рукою прозрачнойТой крышки потертой, усевшись на стул.Играешь и правишь, владеешь и славишьДерзание, поиск, решимость, бунтарство,И музыка, вся, в недоступное царствоСтремится ворваться по лестнице клавиш…
Так это было. В тот пустой костел,Где крест на потолке виднелся плоскийИ лепкой ласточкиных гнезд расцвелКарниз, лишенный краски и известки,Наряд рукастых плотников пришел,Сбил доски в шип, соорудил подмостки,И занавес тряпичный взмахом крылКостел в театр народный превратил.
Сюда пришли бродячие актеры,Лесь Курбас вел театр учебный свой,Здесь Гонты беспощадные укоры,Здесь пушкинских октав хрустальный строй,Слепым Эдипом спугнутые хорыИ ведьм Шекспировых зловещий войСменялись чередой неугомоннойПод гром аплодисментов Первой Конной.
А перед тем, как бог неутомим,Над стайкою подростков, да, над нами,Был Курбас тут властителем одним.Мы кое-как толкались в мимодраме,Нам не давались тайны пантомим,Но мы служили ревностно в сем храме,А ты, Дебора, канторова дочь,Своей игрой старалась нам помочь.
И Курбас временами благосклонноВполоборота в сторону твоюРонял как бы небрежно: «Браво, донна!И кто учил! Умеешь, признаю».Ты вспыхивала радостно, смущенно.В чистилище мы были. Ты — в раю.В раю, где учат юных и стыдливых.Что преданность есть счастье несчастливых.
А кто учил? Я помню непритворноПенсне, бородку, вечно грустный взгляд,Залысины под срез ермолки черной,Фигуры худобу и рук нескладИ вдруг — аккорд, громадный и просторный,Когда ударят пальцы в звукоряд.В миру старинной песенной тревогиОн жил, отец твой, кантор синагоги.
Одна невоплотившаяся темаСвоей в нем дожидалась череды.В нем будто дозревала теорема,Как воедино сочетать ладыВзлетающих крещендо Баал-ШемаИ сладостных псалмов Сковороды,Чтоб вера в лучшее была пропетаИ в том ладу жила, как в капле света.
И он тебе, Дебора, подарилЕдиный мир для песен двух народов,Тех, что левит во скинии творил,И тех — от бандуристов-нищебродов.Стонал «Кол-Нидрей», и внезапно плылКозацкий плач по павшим в дни походов,Соединялись реки красоты,Обеим им была причастна ты.
Гармонии учителем печальнымБыл для тебя тот робкий человек.Учил тебя рыданьям ритуальнымИ тихой песне про летящий снег,Волнуемый лишь выдохом прощальнымНа белой груди, замершей навек.Указывал он молча в ноте каждой:Суть красоты — тоска, тоска и жажда.
Неразговорчив был старик еврей.Лишь в музыке учил бедняга дочкуИскать опоры, пряча в тьме очейНавязчивые страхи одиночки.Душа всех этих замкнутых людейТаила вихрь под тихой оболочкой,Но раскрывалась в музыке она,Сокровищ груды выплеснув со дна.
Тогда еще не мог я внять причиныИх скрытности, их полунемоты.Полуподросток видит лишь личины,Он весь в плену наружной суеты,Не может он проникнуть в душ пучины,Где исступленья скованы пласты.Хотел я знать, но я узнал нескороТу страшную историю, Дебора…
Не шел — вышагивал по диабазу,Топча осколки битого стекла.Пудовый пулемет в руках всем сразуКазал — мол, сила есть, и все дела.На площадь вышел, злой, багровоглазый:«Где выкуп? Где обманщики-жиды?А ну, давай сюда любого к вязу!Забегают, их бога растуды!»Ломиться в ближний дом взялся подручный.Тем временем базарные рядыСтецюра прошерстил собственноручно.
Кумир толпы, борцовский чемпион,Ему ломаться в цирке стало скучно,Вот и подался в атаманы он.Пусть всё дрожит, вдали шаги заслышаТого, кто город положил в карман.Забились в норы и сидят, как мыши?Шалишь! Того не стерпит атаман:«Пришел наш час! Плесни еще! Красиво!Гуляй, кто с нами! Двигай на майдан!Ломай вот здесь. О! Я же знал — пожива.Прибрось конца на шею старику.Чего ж ты, старый змей, такую РивуОт нас за шкафом прятал в уголку?Ах, обморок? А нам вполне удобно.А ну…» Удар. «Ой, папа! Не могу!»Как воет мрак! Как мучит рвота злобно!Боль мерзкая гвоздями тычет в пах.Ни умереть ни жить. В норе утробнойИ наяву душа кричит, и в снах.Ослизлым мясом обернулось тело,Паскудством — плоть, позором — дикий страх.Ты замолчала, как заледенела,Шарахнувшись во тьму от света дня.Смолк и отец. Возился неумело,Себя презреньем собственным казня.Не подходил к соседскому порогу,По вечерам не зажигал огняИ бросил петь, отринул синагогу.Беззвучный крик, как кляп, набился в рот,Но крик уже не к людям и не к богу.
Тянулись дни. Пришел двадцатый год,Обвалы армий возле горизонта,И через Умань, набирая ход,Буденновский поток рванулся к фронту.И тут театр обрел свой смысл и хлеб —Поставил «Гайдамаков». Голос ГонтыИз легендарных дней кровавых требСжигал сердца огнем вольнолюбивым.Лесь Курбас перелом людских судебУслышал сердцем жадным и пытливым.В нем отозвался времени наказ,Влекомого ликующим порывом.Он слышал всё и так узнал про вас,Про дочь и про отца, и вашу мукуОн принял, как свою, его потрясВаш исступленный вопль, лишенный звука,И к немоте израненных сердецОн протянул участливую руку.
Когда и где встречались твой отецИ режиссер, ни ты ни я не знаем.И папа изумил тебя вконец,Когда однажды, чем-то раздираем,Придя домой, довольно долго онХодил, молчал и вдруг — «Давай сыграем!» —Рванул рояльной крышки мертвый склон,Отвыкшею рукой аккорд нащупал,И лязгнул струн ослабших перезвон,И расточилась тишина халупы.Отец сказал: «Тут подошел ко мнеТот, киевский, руководитель труппы.Мы с ним поговорили в стороне.Им нужен концертмейстер помоложе.Считает он, ты справишься вполне,И я сказал, что дам ответ чуть позже.Устал я ждать, покуда ты поймешь,Что так казниться невозможно тоже.Я бы пошел. Так что? Ты к ним пойдешь?»
И ты пошла.Под потолками бывшего костелаМелькали ласточки,А отсветы, зеленые и синий,Как листопад, со стен снижались к полу,И пахло осенью и свежей древесиной.И пахлоМолодыми, влажными горячими телами,Кружившими на сцене,Словно бабочки на блике,И пианино ветхонькое, разогнавшись в гамме,Их настигало лишь с усердием великим.И люди юные так полнились своим уменьем,Природным творчеством,Хмелящим и истомным,Что их телаИ сами исходили пеньем,РазноголосьемРадостным и неуемным.Предаться музыке,Ее строжайшей власти,Налиться ритмами,Идущими от слова,—Почти болезненной,Пронзительной той страстиСердцаРаскрыться делались готовыЗатем, чтоб в теле молодом возникСквозной, как молния,Любви разящий вскрик.
О, юные сердцаВ восторге непридуманномУшедшие в походЗа красотой и истиной,В тойПосечённой пулямиГолодной, утлой Умани,По радости тоскующей,Хоть нищей и расхристанной.Студенты, агрономы, мукомолы,Бойцы-отпускники,Печальницы-сестрички,Подростки-школяры, учительницы школы,Проворные, стрекочущие птички.Ты им играла.Из-под тонких пальцевРазбрызнулисьИ вдруг сомкнулись в хороводеБубенчики Шопеновых капризно плавных вальсовИ ливень Лысенковых грозовых мелодий.И тот, наверное еще доисторический,Тягучий голос зноя и пустыниЗаколыхалсяВеткой пальмы химерической,Качаемой ветрами в Палестине.То было не забвенье, а сезам —Отдавшись музыке,Ты заглянула дальшеПод зыбкую поверхность мимодрамВ пещеры, в недра настоящих драм,Без деланного пафоса и фальши.И рвались ширмы,Падали заслоны,Сбылись пророчества,Лились потоки света,Мир музыкой набух,И не октавы —НоныНам зазвучалиВ солнечных кларнетах.
Ты никогда еще такою не была,Как в вечер тот,Когда в порыве вдохновеньяК высотам радостного откровеньяНас музыкой своею ты вела.МыЭтот танец,Действо,ХороводНазвать решили «Мартовским смятеньем».Запевом алым над всеобщим пробужденьем, Необъятным, Перекатным Плясом полых вод. Нива зреет, Половеет, Луг хмелен собой. Это Мавка дозревает, Это Мавка разрываетГомон-жгут.Может, это танец,Но еще и бой.Вешние потопы с грохотом бегут.Силой играя,Тянется к маюРеволюции юной порыв.Руки и взорыВверх поднимаем,Небо молниями перекрыв.Окоем развернулся пурпурно.Борото. Вспорото.Бурно.Крушит, ломает,В землю вонзает,В землю плуг.
Стих канонады последний раскат.Первый запахан круг.Человек человеку — брат.Народ народу — не враг.Друг.Мы верим так,Мы дышим такВсей грудью, стремленьем:Не завтра — сейчас,—И учат неслыханным песням насТычина,Блакитный,Чумак.Засеем податливый черноземС песней, игрою…С тобою, Дебора,С тобою,Сестрою.Отныне мы вместе везде и во всем.Мы вместе седлаем,Мы вместе трубим,Весенний порыв наш мы поровну делим.Играючи жестом,Стихом любым,Мы словом пьянимся,Как ветром, как хмелем.Нас, тощих и босых,Шквал подцепилНа улицах, в студии,В школе —Повсюду.Дебора,Этого я не забыл,Этого я никогда не забуду.
И вот стою над черноротой ямой,Немотно, грузно, горестно стоюИ призываю молча и упрямоНа разговор со мноюТень твою.На этом выцветшем степном пятне,На спорыше, на мусоре зловещемМне видятся следы детей и женщин,И давка голых тел видна отсюда мне.
И ты средь них,Средь них, гонимых мимо.Руины. Смрад. Пылища как отрава.Ты — там,Как эта твердь — нема, неукротима,Как эта твердь — нага и величава.Стихает шагПотерянных людей,И тишина,И гитлеровец свищет,И прямо в серый бок обрыва прыщутПунктирыПулевых очередей.А ты стоишь,Где крик над кручей гаснет,Где хрип и хруст,Где кровь по яру точится.Стоишь.Ты выше мук,Сильнее казни,КазнимыхНепокорная пророчица.
И ты поникла к скорченным телам.Покрыли ржавый склон трава и хлам.Я горстку персти взял.Быть может,Я твой прахТревожу бережно в протянутых руках?О, как взывает тлен в моих ладонях полных!Видения и тишь.Нечаянный подсолнухПробился, засиялВ яру на рыхлом дне.Я пригляделся. И открылось мне:Он суть впитал твою,То ты ему далаЖеланье солнца,Света и теплаИ жажду музыки и красоты.
Такою и сама, Дебора, ты была.Такой пребудешь ты.
1968 Перевод Ал. Ал. Щербакова4