Евгений Евтушенко - Счастья и расплаты (сборник)
И вдруг у меня само собой написалось стихотворение, обращенное к мистеру Черчиллю. Иногда с некоторыми людьми хочется поговорить и после их смерти.
Безответный ответ
Только позавчера, на холодной, проигранной нами войнемистер Черчилль прислал запоздало мое же письмо, безответное мне.И давно уже Черчилля нет, и меня почти нет.Но сама неотвеченность через полвека — ответ.Мистер Черчилль, я жил в победившей стране,а она и голодная нравилась мне,и за мной, зажигалки тушившим на крыше песком,наблюдали Нью-Йорк, да и Лондон — хотя бы глазком,и со мною,ловившим салютинки с неба Москвы,разделяли победу и Рузвельт, и вы.А потом я увидел кораблик из «Правды», плывущий в ручье,с вашим профилем в мокрой измятой статье,где слова чуть расплылись, но все-таки были видны,и какие слова! Да еще и о вас! — «Поджигатель войны».Год был сорок шестой, и кораблику крикнул я: «Стой!»Я его просушил на Четвертой Мещанской над общей плитой.Все соседи читали кораблик, который привез нам из Фултона речь.и дядь Вась, проводник, ею тоже не смог пренебречь,Только он ворчанул, хоть прочел ее с пьяненьких глаз:«Это все же не текст, а, простите меня, пересказ».А бухгалтер Дубенский — впал в панику сразу почти:«Боже, снова война…» и упали, разбившись, очки.Я в двенадцать свои не поддался, как он, на испуг —только был потрясен: «Черчилль, он же ведь Сталина друг».«Нет в политике дружб…» — усмехнулся дядь Вась. —В нее лучше не лезь! О политику нос не расквась…»Я в политику, правда, не лез. Она лезла в меняпрямо липкими лапами в душу, ее раздирая, грязня.Но когда я писал «Бабий Яр» и «Наследники Сталина», тоэто было моим искупленьем за то,и разрушился занавес ржавый, и были причиной не чудеса,а весенних поэтов молоденькие голоса.Ну а все-таки жаль, мистер Черчилль, что Вы не ответили мне,ибо мы, но и Вы проиграли в холодной войне,и осколки железного занавеса, при крокодильих слезах,до сих пор в наших общих невыздоровевших глазах.Разделяют народы религий вражда, и взаимобоязнь.Отменить бы войну навсегда, словно общую смертную казнь!Да и спор наших наций, не думаю – к пользе людей —это спор корпораций — не соревнованье идей.И хотя шар земной, он, конечно, немножко иной,мир холодный беременен новой холодной войной.А война – лицемерка, и если она холодна,кто ее угадает, какой будет завтра она.
21 января 2012А еще я был агитатор
А еще я был агитатор,и притом за товарища Ста,так что примет меня аллигатортам, на Лете-реке, в уста.И сказал мне старшой, жутче тени:«Чтобы все до двенадцати дняв урны сунули бюллетени,а иначе тебя и меня…»
И при этом в ладоши он хлопнултак, что я от башки до подошвпохладел, как на месте Лобном,там, откуда с башкой не сойдешь.
Я дрожал, понимаете сами,словно в чем-то я был виноват,ибо был этот дядя с усамимне порученный кандидат.
Становилось все более жутким,Были выборы на носу.Я ходил по московским джунглям,как охотник Узала Дерсу.
«Завтра выборы… Завтра выбо…»Ключик надо к любому найти:«Не могли бы к нам в десять?», «А вы бы —не могли б хоть к одиннадцати?»
Был я счастлив от пониманьято одной, то другой семьи:«Это я, дядь Гриш!» «Я, теть Кланя!» —«Да не бойсь – всей семьей мы к семи».
Кто рычал мне, все зубы оскаля:«Я безногий. Мне все до хрена.Где протезы?» На дух не пускалии сквозь дверь посылали на…
Объяснить я пытался культурно,что протезы еще впереди,но что есть переносные урны.«Ежли самосожжусь – заходи!»
И дыша портвеюгой люто,и пытаясь взасос целовать,запивалка-малярочка Людазатащить попыталась в кровать.
Я руками-ногами обвитыйв сапогах был повален уже,«Люда, ты подожди до любви-то…» —я ее умолял в мандраже.
«Тебе выспаться, милая, надо.Протрезвись да покрепче усни.Обещаю, что будет награда,но сначала сходи, голосни».
То ли псковской, а то ли тамбовскойдомработницей огражденбыл художник седой Кончаловский,защищенный медалью с вождем.
Но крестьянскую добрую душувсе же тронуло оттого,что увидела, как я трушу,если барин не соизво…
Мне сочувствья не выразив бурно,поняла всю тощищу моюи шепнула: «Ташшы свою урну,Может, барина уговорю».
В избирательный наш участокя пришел, всем давая пример,где томилось уж много несчастныхиз счастливого СССР.
Были все хорошо обученнымиесть конфеты, бесплатные всем,и запели Нечаев с Бунчиковымв дверь, открывшуюся ровно в семь.
И пошли приодетые наши,как хозяева этой земли,тети Маши и тети Клаши,дяди Миши и Гриши пошли.
Шли они опускать бюллетени,помня все, что такое война,шли, не зная, что в их володеньии должна находиться страна.
Шли и деды, и сироты-детивсех убитых на фронте солдат,там, где вождь на бесплатной конфете,а отцы их в Гулаге сидят.
Им их Родину в руки не дали,за какую их сердце болит,и я вздрогнул, услышав медали, —прикатил даже мой инвалид.
И пришла разодетая Люда,ну хоть впрямь на прием у посла,деревенское женское чудо,и шепнула: «Я жду опосля».
И взглянула в глаза мне несмело,пусть с оконной геранью в руках,но стоически и неумелона высоких впервой каблуках.
Я принес Кончаловскому урну.Сквозь дверную цепочку в тот деньглаз взглянул чуть зловатый и умный,и нырнул с быстротою бесшумнойв щель подписанный бюллетень.
Сидр мы пили сладющий и пенный,я и Люда до самого дна.«Знаешь, ты у меня почти первый», —мне, краснея, призналась она.
Мы росли в синяках и в заплатах.Все нам было по кочану.Но заплакала. Я заплакали не мог объяснить почему.
Июль 2011«Все поэты России немножко родились в Одессе…»
Все поэты России немножко родились в Одессе.Даже я сибиряк-одессит, и для ясности дело замнем.Если вынуть Одессу из жизни — не выживет жизнь, не надейтесь!Поскучнеет на обезодессевшем шаре земном.Скольких женщин я знал, были умницы, были шалавы,но одна была Соня-рыбачка, меня отфутболившая наотрез.Перекинь мне сейчас хоть кефалинку из шаланды,о которой мне пел в моем детстве сибирском Бернес!
12 января 2012 годаПопавший под железный гребень Михаил Голодный
1903, Бахмут (ныне Артемовск, Украина) – 1949, Москва
С двенадцати лет он, выросший в трудовой еврейской семье, работал на гребеночной фабричке в Екатеринославе и, как многие провинциально романтические подростки за чертой оседлости, мечтал о революции, которая отменит это унижение. Но вряд ли он мог догадываться, что, утвердившись, революционная идеология, как беспощадный железный гребень, начнет выдирать романтизм из слишком горячих голов и многие изначальные идеалисты либо пойдут под расстрел, либо сопьются, либо превратятся в трусов и циников. А некоторые – и в палачей, как судья Горба, которого Голодный описал так страшноватенько, что ода революционной справедливости читается сегодня как приговор жестокости:
«Сорок бочек арестантов! Виноват!.. Если я не ошибаюсь, Вы – мой брат. Ну-ка, ближе, подсудимый. Тише, стоп! Узнаю у вас, братуха, Батин лоб… <…> Воля партии – закон. А я – солдат. В штаб к Духонину! Прямей Держитесь, брат!»
Чем не французский Термидор по-екатеринославски, но с такой уютной домашней кашей, ожидающей судью из нежных рук жены после одного расстрела за другим! Правда, не слишком верится в демонизм обвиняемой гражданки Ларионовой, которая и крысятину варила в борще, и хлеб подавала со стеклом.