Нина Гаген-Торн - Memoria
Шла я вдоль улицы, сама еще не зная куда; глазела. И на меня, чувствую, из окон глазеют. Ребятишки выбегают за ворота и глядят вслед. Вдруг они закричали:
— Матвеич да Михеич идут! Матвеич с Михеичем!
Серединой улицы шел человек с балалайкой. Он приплясывал, пошатываясь, но ловко сохранял равновесие и припевал:
Трах, тах, тара-рах!Появился монахНа сионских горах:У его трубка в зубах,Балалайка в руках!
Рядом с ним шел большой козел, тряся бородой и тоже пошатываясь.
Изредка козел останавливался, открывал бородатый рот и кричал: «Бэ-ээ!»
— Поет, поет! — с восторгом кричали ребятишки.
— А ну подноси кто-нибудь, мы не так запоем! — сказал человек. И козел закричал, подтверждая: «Бэ-э-э!»
У ворот там и сям показывались люди. Какой-то старик сел на лавочку, не спеша вынул из кармана кошель и крикнул:
— Ванька! Принеси им чекушку!
Босоногий мальчишка, зажав в кулаке деньги, побежал в переулок. Он вернулся и, переводя дух, протянул человеку с балалайкой бутылку. Тот взял, посмотрел на свет, крякнул и стал пить, запрокинув голову. Козел смотрел на него рыжими глазами. Потом разбежался, пнул его в бок рогами и встал, раскрыв рот.
— Просит! Просит свою долю! — закричали ребятишки.
Человек оторвался от бутылки.
— Не обижу! — Хлебнул еще раз и протянул бутылку козлу. Козел жадно раскрыл рот и запрокинул рога. Человек, держа под мышкой балалайку, лил ему в рот, приговаривая: — Пей, Михей, пляши веселей!
Со всех сторон глядели люди.
— Невинную тварь и ту совратили, безбожники, — со скамейки сказала старушка, поправляя платок и качая головой.
— Как совратили, бабушка? — спросила я.
— Да был козел как козел, обыкновенная животная. А как вернулись они с войны, пошли, с радости, что целы, по кабакам и его, козла, выучили. Шатается теперь по городу, только что не сквернословит. Хозяин от него отступился. Кому нужна такая животная? Караулит он у кабаков. И ведь каждый-то ирод — сам пьет и ему подает.
— Водку?
— Водки у нас нет, кумышка самогонная. Вольют козлу и идут вместе, песни играют.
Мужик отдал мальчишке бутылку, взял балалайку и запел. Козел шел рядом, покачиваясь. Кругом у ворот хохотали люди.
— Вот какие времена пришли, — вздохнула старушка, — животная и та озорует.
— Нешто раньше не бывало? — отозвался старик у других ворот. — Не твой ли свекор, Матрена Ниловна, так напоил гусей суслом, что они пали как мертвые. Их даже ощипали, думали, пропащие.
— Это было, — нехотя согласилась старушка, — но безобразий таких, чтоб животная песни средь улицы пела, — не бывало.
Так встретил меня древний торговый град Чердынь.
17 августа. Проночевала я у той старушки, с которой разговорилась у ворот, а утром направилась в Бондюг. Там, говорил мне Борис Иванович, живет старичок Иван Лукич, у него есть записи былин, очень старинные. Есть и книги старого письма.
Это может быть: ведь Кирша Данилов, видимо, записывал былины в Приуралье. Может, и я открою такой старый список?
До Бондюга тридцать верст лесами, дойду в два дня, в один трудно дойти, не зная дороги. Заночую в 20 верстах от Чердыни, там есть деревня.
19 августа. Бондюг. Зарисовала и начертила планы построек. Здесь дворы, как крепости, окружают дома. Дома невысокие, не такие, как в Архангельской губернии: по Двине там люди живут во втором этаже, а внизу хозяйственные постройки все под одной крышей. Тут — скотный двор стоит в стороне, амбары, клети, всякие хозяйственные постройки смыкают квадраты двора, а изба — сбоку, окнами на улицу.
Пришла я в Бондюг под вечер. Шла из Чердыни все лесами да лесами, решила проделать путь в один день. Вдруг сразу раскрылись ели, обнаружив поляну, косогор и вытоптанную к речке поскотину. Несколько коров стояли по брюхо в воде.
В кустах послышался лай, мячиком вылетела пестрая собачонка. Показалась потом седая борода и сдвинутая набок войлочная шапчонка.
— Шарик, Шарик, ко мне! Ты, милай, не бойся, он не тронет.
— Я не боюсь, дедушка… Скотинку пасешь?
— Пасу, дочушка, пасу. Здравствуешь! — ответил старик, выходя из кустов. — Ты откелева, девушка?
— Из Чердыни, в Бондюг иду. Далеко ли осталось?
— Версты три. Да ты сядь, девушка. Отдохни.
— Я и то думаю.
Мы сели. Коровы, лежавшие на поляне, повернули к нам головы и посмотрели равнодушными глазами.
— Отдыхают. Тут гнуса нет, ветерок! — сказал старик. — И пастушонок мой притомился, уснул.
Между коровами спал, животом вниз, белоголовый мальчик.
— Не скучно в лесу вам?
— Пошто скушно? То грибы беру, то лапти плету, то со скотинкой разговариваю.
— И понимают?
— Как не понять? Скотина только не говорит, а разум свой имеет. Я их понимаю, а они меня. Как зачну говорить, уши наставят, слушают.
— А звери — волки, медведи — есть здесь?
— Известно, есть. Тут до Уралу леса идут, зверино царство.
— А как нападут на корову?
— Корова знает, что делать. Она замычит, сейчас все сбегутся, кругом станут, рога, как частокол, выставят. Телят, молодь внутрь затолкают. И мычат что есть голос. Я прибегу, кнутом пощелкаю, кричу на него:
«Иди, иди, серай! Хозяину жалиться стану. Ему челобитна писана, тебя пущать не велено». Он оскалится и убежит.
— Какому хозяину, дедушка?
— Лесному, — понижая голос, сказал старик, — кажинный год челобитну в дупле кладу. В наших лесах без наговору да без договору скотину не убережешь. Как на Егория скот выгонят, его со словом обойдешь, огладишь, лесному хозяину поручишь. Бабы яйцам кажну скотинину окатают, яйца пастуху дадут. Который опытный, — старик горделиво посмотрел на меня, — опытный, говорю, пастух — половину ему дает.
— Кому, дедушка?
— Кому, кому? Девка ты хороша, а бестолкова. Царю лесному, знамо кому…
— Ты его видел?
— Видеть его нельзя, а слыхать — многие слышали. И я слыхал. Лонись, как грамоту в дупло клал, слыхал. Он как захохочет, как заплещет ладонями — весь лес затрещал. Это он яйцам да шаньгам возрадовался. И во все летичко ни одного зверя на скотину не подпустил. Потому челобитна крепка была, на бересте писана, в дуплу положена.
У меня даже сердце екнуло.
— Что писано-то?
— Про то говорить нельзя, не твоего это ума дело, девонька, — хмурясь, сказал пастух.
Тут коровы стали вставать. Сначала одна, потом другая. Они медленно поднимали зад, становились на передние коленки, потом распрямляли тело, шевеля ушами, оглядывались. Я раньше никогда не обращала внимания, как встают коровы. Тут наблюдала закон стада. Он поднимал одну за другой. Какая-то нетерпеливая толкнула рогом лежавшую. Пестрая собачонка сразу побежала наводить порядок. Мальчик тоже поднялся, волоча кнут, и, зевая, подошел к пастуху.
— Гнать, что ли, к речке, дед Андрон? — И поклонился мне. — Здравствуешь!
Я ответила ему, вспоминая помора Олешу, который только раз в жизни видел корову.
А этот, такой же белоголовый русский мальчик, верно, не слыхивал, что есть океан, рыбачьи йолы, уходящие на промысел, и треска, как для этого мальчика — пашня.
Хорошо бы мне раздобыть где-нибудь такую «челобитную лесному царю»!
22 августа. Четвертый день я в Бондюге. Остановилась у учительницы в школе. Она интересуется краеведением и много мне помогла. Плохо то, что денег у меня совсем не осталось, а она все хочет угощать меня. Пока, эти дни я угощала ее чаем и остатками сахара (здесь этого не достать), а она меня шаньгами с брусникой к этому чаю. Это утром, а днем я сматывалась, бродила по селу, собирая фольклорный материал у старух, которые домовничают, потом шла в лес и варила на костре грибы. Вкусно и безрасходно. А набрать их здесь — раз плюнуть, полно грибов.
Про Ивана Лукича узнала у нее, что действительно был такой старичок, «великой учености по церковно-славянскому языку», да помер два года назад. Жаль! И придется подвигаться к Перми, август к концу идет, а мне еще много верст пешочком идти. Завтра тронусь.
26 августа. Шла, шла, шла, все лесами шла. Верст 40 за день прошла. Ночевать попросилась в деревню. Пустили легко. Попала ко вдовой и детной женщине, муж в 16-м году погиб на войне. Ребятам одному 10, да двоим девчонкам-близнецам по 8 лет. Бьется она с уборкой яровых. Осталась ей помочь овес убирать, хоть и не опытный я работник, она и этому рада. А я научилась вязать снопы. Она жнет, мы с парнишкой вяжем. Просит «поживи подоль», да я не могу — надо, надо двигаться к Перми: идет осень.
28 августа. Шла целый день вчера лесом. Деревья в лесу, как ноты в песне. Лейтмотив — красноствольные сосны. Как звуки мелодии, перемежаются они темными елями и высокими звонкими взлетами берез. Иду — точно песню разучиваю. И она все яснее звучит. Переливы вершин дают небу различный отсвет — то оно голубое, то ярко-синее, когда вонзаются в него золотые ветки берез, то жемчужные тени проходят. Опустишь из синевы в землю глаза, а синева все еще чудится под черничником. Тетерева оттуда как захлопают крыльями, как взовьются! Я вместо них и сяду в чернику. Столько ее, столько грибов! Этим всем и питаюсь. Задумала переночевать в лесу. Сейчас набрала хворосту огромную кучу, толстых буков, чтобы на всю ночь хватило. Устроила себе ложе из папоротников, сижу, отдыхаю от всякой этнографии. Отдыхать приходится вот от чего: ведь, чтобы узнать от людей, чем они живут, надо прежде всего рассказать о себе. И такое, чтобы было им понятно, внушало доверие. Если сказать, хожу да бродяжу — это не убедительно. Приходится пробавляться придуманным братцем, который болел и я навещать ходила. Чтобы было убедительно — надо самой верить в то, что говоришь. Я и поверила. Очень ясно представила себе и поверила: есть у меня такой брат.