Дмитрий Быков - Новые и новейшие письма счастья (сборник)
Вообще, погуляв в интернете, я скажу вам, что все-таки дети задолбали – Господь, извини! Мы за них удавиться готовы. То ль священные типа коровы, то ли фетиши наши они. Озираю родные пенаты – это дети во всем виноваты. Оттого и раздолье скотам в нашем крае, пустом и холодном, – все для деток: отправить их в Лондон и оставить до старости там.
Ради деток стараются воры, врут технологи, бдят прокуроры, ФСБ заметает следы, защищают мораль профурсетки… Ради деток стараются детки, к Якеменко вступая в ряды… Для всего оправдание – дети. Ради отпрысков – выборы эти с чередой аморальных затей (экстремизма тут нет, дорогие?). Я боюсь, что и педофилия получается из-за детей. Вообще они сволочи, дети. Ловят нас в свои липкие сети, пожирают наш опыт и труд, любят игры, не любят порядка, выедают нам мозг без остатка и потом нам на головы срут. Львы, стрельцы, водолеи и овны – все равно перед ними виновны, все ломаем над этим умы: поголовно, от Жмуди до Чуди, все мы, в общем, нормальные люди – но плохие родители мы. Омбудсмен, несравненный Астахов! Огради от соблазнов и страхов и признанием мир изуми, что во всех неполадках на свете виноваты единственно дети. Ведь и сами мы были детьми – и не в детстве ли нашем далеком, оглядев незамыленным оком эту вечную, мля, карусель, заключили мы в самом начале, что уместнее быть сволочами, и остались такими досель?
Так что, глядючи так или этак, хватит нам выгораживать деток. Призываю собравшихся вслух – оправданий у младости нету. Я прошу призывать их к ответу с четырех, а желательно с двух. Всех орущих, не любящих каши, пьющих пиво, вступающих в «Наши», писю чешущих (Боже, прости!) – утвердить для них кодекс московский, и давать им, как просит Чуковский, минимально от двух до пяти.
Неприличное
Сон эротический – услада, дневным добытая трудом. Мне снится, что зачем-то надо с утра пойти в публичный дом. Я человек аполитичный, мне жалко выходного дня – зачем мне, собственно, публичный, здесь типа личный у меня! Но мрачный голос, как из ада, – точней, из адовых руин, – мне заявляет: «Дима, надо. Иначе ты не гражданин». Угроза эта мне знакома, она надежды не сулит. Выходит к нам хозяин дома – угрюмый, странный инвалид: фигура плюшкой, рожа крышкой, тяжелый дух сбивает с ног, одна башка его под мышкой, другая выслужила срок… Визжит народная стихия, как обезумевший койот, а бабы, собственно, такие, что даже Дума не встает. Одна стара и в чем-то красном, другая – ссохшийся ранет… примкнуть бы, что ли, к «Несогласным», но гражданин я или нет? И так уж, кажется, рискую, сказав хозяину: хозя… Хозяин, я хочу другую. Он говорит: других нельзя. Я мог себе позволить это, я сам поклонник красоты. Но нету желтого билета у тех, кого приводишь ты.
Я говорю: «Да ну вас к черту! Ужель я волей обделен? Хозяин, можно я испорчу ваш этот розовый талон? Я здесь, мне времени не жалко, но можно я, восстав с колен, на нем не буду ставить галку, а нарисую, скажем, член?» Он отвечает мне: «Земеля, чего ты маешься, простак? Перед тобой талон борделя, член нарисован там и так. Направь себя в родное лоно, край для работы не почат… За порчу этого талона тебя из граждан исключат».
Тогда, почти уже раздетый, дрожа от слабости срамной, я закричал: «Ни с той, ни с этой!» – «Что ж, – молвил он, – тогда со мной».
Он засмеялся, как хабалка, и распахнул свое пальто. «Но ты мужик», – я пискнул жалко. «Ну да, – ответил он. – И что? Хочу заметить, шуток кроме, хотя и несколько грубя, уж если ты в публичном доме, отъюзать могут и тебя. Ты отвергал мои подачки, ты распугал моих фемин, – короче, живо на карачки, иначе ты не гражданин». Не видя силы для отказа, я морщил потное чело, – скажи, а кроме садо-мазо у вас тут нету ничего? Но он сказал, не пряча взгляда: «Какой маньяк, едрена вошь! Допустим, есть простое садо, нацисты есть, нацистов хош? Все остальное много хуже-с, цивилизован я один. Да, ужас. Но не ужас-ужас. Вставайте в позу, гражданин. И так уж время я потратил, с тобой болтая, пустозвон».
Все это только сон, читатель. Но жизнь ведь тоже – только сон. И он ведет меня, как шлюху, в одну из розовых кабин, и мне опять не хватит духу сказать, что я не гражданин.
Утешительное
Хватит о выборах, это дешево. Мне непонятен общий аврал. Все, что в жизни моей хорошего, я, как ни странно, не выбирал. Вот мой ответ европейским выдрам: счастье всегда без альтернатив. Мать не выбрал, детей не выбрал, родину выдали, не спросив. Выдана внешность куском единым, не сказать чтобы вовсе жесть, – но я б родился стройным блондином, а выживаю и с тем что есть. Время и нацию тоже выдали, не выбирают, гласит строка. Время как время. При личном выборе было бы хуже наверняка.
Вот, говорят, что из сонма партий только одна рулит, по уму. Главного в жизни, как ни пиарьте, тоже обычно по одному. Сколько видал аргументов в прессе я – но прессе логика не видна. И профессия, и конфессия, и жизнь одна, и смерть одна. Что вы лезете, грозно вякая? Запад устал от ваших сурдин. Жена, опять же: бывает всякое, но штамп в документе стоит один. Упрощаюсь, порой спрямляюсь, постепенно смиряю дух, – я с собой-то еле справляюсь, одним, хоть толстым. Куда мне двух.
Мир сотворен без сущностей лишних. Каждый сам себе господин: Бог один (ведь я не язычник!). Я – один. И каждый – один. Не спасет никакое новшество. Экая мука все понимать. На фоне этого одиночества – что мне выборы, вашу мать? Этот ужас ежеминутен: стоит представить, как шар земной летит в пространстве, один, как Путин, с маленьким, как Медведев, мной. Мельче букашки, печальней зяблика, в вечном холоде звездных сфер… А рядом – луна, как кислое «Яблоко», или, точнее, ЛДПР.
Копрофобическое [39]
Проблема не в диктате, не в засилье коррупции – мне по фигу она, – а только в том, ребята, что в России ужасно много сделалось говна. Вина Едра не в том, что там воруют, – богаче мы не станем все равно, – не в том, что там мухлюют и жируют; вина в другом – они плодят говно. Мы сами им становимся отчасти, оно ползет проказой по стране, и каждый час, когда они у власти, не может не сказаться на говне. Мы видим бесконечные примеры, особенно старается премьер. Вот Галич, помню, пел про говномеры – но тут утонет всякий говномер. У нас и революция бывала, суровая, кровавая страда, – но человеческого матерьяла такого не бывало никогда: сейчас, боюсь, процентов сорок девять в такое состоянье введено – не только революции не сделать, но даже путча. Чистое говно.
Иной юнец, позыв почуя рвотный, мне возразит: какая, право, грязь! Какие лица были на Болотной, какая там Россия собралась, какое поколенье молодое стояло мирно вдоль Москвы-реки… Да, собралась. Но сколько было воя: раскачивают лодку, хомяки! Продажные! Им платят из Америк! Все сговорились! Им разрешено! Говно ведь сроду ни во что не верит, как только в то, что все кругом говно. Воистину, режим употребил нас. Иные признаются без затей: дороже всякой истины стабильность, всех принципов важней судьба детей… Все тот же дух, зловонный и бесплотный, проник в слова, в природу языка – я говорю уже не о Болотной, страна у нас покуда велика. Приличий нет. Дискуссии съезжают в мушиный зуд – какой тут к черту бунт? Сейчас, когда кого-нибудь сажают, – кричат: «Пускай еще и отъе… ут!». Никто не допускает бескорыстья, никто не отвечает за слова, у каждого давно оглядка крысья, – не обижайтесь, правда такова.
Говно – универсальная основа, как в сырости осенней – дух грибной. Амбрэ любого блока новостного ужасней, чем от ямы выгребной, поскольку вместе с запахом угрюмым привычных страхов, хамства и вранья от этого еще несет парфюмом; за что нам это, Родина моя?!
Иль ты осуждена ходить в растяпах, чтоб тихо вырождалось большинство? И главное – я знаю этот запах, но трудно вслух определить его. Так пахнет от блатного лексикона, от наглой, но трусливой сволоты, от главного тюремного закона – «Я сдохну завтра, а сегодня ты»; от сальной кухни, затхлого лабаза, скрипучего чекистского пальто, румяных щек и голубого глаза: «Да, мы такие сволочи. И что?!». Лесной пожар так пахнет, догорая. Так пахнет пот трусливого скота. Так пахнет газ, так пахнет нефть сырая. Так пахнет злоба, злоба, – но не та, великая, и может быть, святая, с какой врагов гоняем лет семьсот, а та, с какой, скуля и причитая, строчит донос ублюдочный сексот.
Где форточка, ребята, где фрамуга, где дивное спасенье, как в кино? Но в том, как все мы смотрим друг на друга, – я узнаю опять-таки говно.
Мы догниваем, как сырые листья, мы завистью пропитаны насквозь, – и если это все чуть-чуть продлится, не верю, чтобы что-нибудь спаслось.
Друзья мои! Никто не жаждет мести. Подсчеты – чушь, и кризис – не беда. Такого, как сейчас, забвенья чести Россия не знавала никогда. Иной из нас, от радости икая, благословит засилие говна – мол, жидкая субстанция такая и для фашизма даже не годна; но этой золотой, простите, роте отвечу я, как злейшему врагу, – неважно, как вы это назовете. Я знаю: я так больше не могу. Я несколько устал от карнавала, от этих плясок в маске и плаще, я не хочу, чтоб тут перегнивало все, что чего-то стоит вообще. Я не хочу, чтоб это все истлело, изгадилось, покрылось сволочьем.