Юрий Верховский - Струны: Собрание сочинений
18. XI. Вчера в Неофилологическом обществе. Выходит, что Ленау может быть сопоставлен с Молодой Германией только хронологически кажется, за исключением двух-трех случайных стихотворений и что заглавие реферата Тиандера[43] недоразумение. Я слышал его не целиком – опоздал, – но не сожалею, т. к. по-видимому это было нечто тягучее, растянутое и тяжкое. Множество выписок, изложений, пересказов, мысли туманны и нетверды. Очень существенно говорил против него Вейнберг: мировая скорбь, романтизм. После, в разговоре со мной, Шишмарев[44] возражал против привлечения сюда мировой скорби. Думаю, здесь нужны ограничения, но не более. Возражал и Браун, и другие. От многого Тиандер поотказался, “уступил заглавие” – и т. п. В конце концов, реферат ничего не дает. И все-таки мне было даже досадно на Тиандера за то, что он так легко сдавался, оговаривался и т. д. Из нерезонных частностей – такое приблизительно соображение: венгерский патриотизм Ленау не выразился в его поэзии, потому что мало кто понял бы его в немецких стихах. Помнится, в таком роде. Пожалуй, резон к тому, чтобы не печатать – не более. А вернее – к тому, чтобы выучиться как следует венгерскому языку, – мысль Шишмарева.
Доклад Петрова – рецензия – много интереснее, хоть и переоценивает книгу, по замечанию того же Шишмарева, с которым я вместе шел домой.
С Петровым говорил. Он обещал мне оттиск последней своей статьи – из Журнала Министерства Народного Просвещения. Дома он принимает по средам.
Веселовский очень мил. Говорил я с ним о подмоге, т. е. о том чтобы в ноябре раздобыть денег на разработку библиотеки Куника: если забудут или не дадут теперь, то в январе мне не видать исполнения моих желаний. Обещал при случае напомнить об этих делах. Это было бы очень существенным дополнением к Залеману. С ним Веселовский уже говорил (при мне), поэтому было удивился, когда я начал о том же. Но уж теперь дело не в одном Залемане.
Видел и Вейнберга. Он переслал мои стишки к Стасюлевичу [45], как говорит – при самом лестном письме; потом встретился с ним – но тот еще не успел прочесть стихов. Обещал прочесть самым внимательным образом.
Немножко побеседовал и с Тиандером. Он мне показался грустным.
С Шишмаревым дорогой разговаривал, между прочим, о голиардах, о возрождениях, вообще о моей теме, из которой, как он говорит, можно выкроить экзамен. <…>
19. XI. <…> Вечером поздно был у Кузмина. Встретил Ю. Чичерина [46], который вернулся из-за границы. Михаил Алексеевич играл свою Серенаду для оркестра. Оригинальная и для него новая вещь. Интересно, какова будет оркестровка. Еще играл новые строфы из 1001 ночи; еще – шекспировские сонеты. После ухода Чичерина (который уж чересчур страстно, с каким-то обожанием восхищался каждой нотой) Кузмин прочел мне конец своего либретто – драматической поэмы. Хороша сцена в монастыре, в пустыне. Финал несколько декоративен – Конец производит меньше впечатления, чем иные сцены. – Просматривал романсы листа. Я взял два из них. Кузмин пел мне старых итальянцев.
Последние вечера – да и днем – читал я Лескова Юдоль . Равновесия во мне всё нет.
23. XI. <.. .> Кузмин пел: bianc sur blanc[47] etc., читал конец либретто в несколько измененном виде. Поговорил с ним о Прологе[48]. Пытался петь Сальери[49]. Не могу с листа.
24. XI. <…> Против ожидания написал сегодня стишки Пришли в голову, когда ехал на извозчике через Николаевский мост. Тут же написал каракулями первые строки.
Кузмин вчера говорил – жалеет, что кончил свое «либретто», что теперь нечего писать. Я ему советовал писать драму. Особенно он способен передать couleure locale[50]. Завидую его работоспособности.
Что-то написал Конради? Говорит, не отделано, но несколько вещей. Помимо этих “путных” вещей, говорит, совсем испортился: чуть ли не пишет роман в стиле “Вокруг света". Увидим.
26. XI. Среда. Вчера у Кузмина. Зашел на несколько минут взял Пролог. Перед уходом опять встретился с Ю. Чичериным, Михаил Алексеевич показал мне старую итальянскую новеллу, из которой будто хочет сделать пьесу. Штука неприличная, но отличная.
28. XI. <…> Вчера читал в хронике Мира Искусства статейку Нурока[51] о Вяльцевой[52]. Самобытный русский талант. Талант, лишенный вкуса. Не входит ли вкус так или иначе в состав таланта?
Тогда же в Новом Времени – объявление о подписке на новый журнал Весы. Астрономия не оправдывает претензий. Удивительно, что кроме Розанова названы, кажется, одни поэты. Впрочем, среди них Мережковский и Минский. Объявление, по правде сказать, мне не понравилось: развязно и банально.
Был П.П. [53] После обеда прочел свою незаконченную вещь в стиле Джерома. Не без шаржа, но недурно. Мы вместе пошли к Кузмину. Там – Н. В. Чичерин[54] с женой. Кузмин окончил свою Серенаду для оркестра – пока без оркестровки. Теперь оркестрирует Времена Года. Очень интересно – особенно, на мой взгляд, последняя, 4-я часть – и для него совсем в новом духе. После серенады он снова читал целиком свое “либретто” – для Чичериных и П. П. Конради. – П. П. много говорил и много болтал – из-за чего засиделись, хоть я торопил его домой.
П.П. о моих последних стихах: чисто петербургская поэзия. <…>
1. XII. <…> Читал Пролог – О крещении песком жидовина в пустыне; “О сапожнице, его же обреете царев писец в полунощи молящиеся” – и пр. Особенно хорош первый рассказ. Это сюжет в стиле строгой языковской поэзии. И во втором много простоты и красоты рассказа.
11. XII. Раз ненадолго был… у Кузмина. Он написал несколько новых вещей, между прочим – романс на тютчевские слова (понравился), новые отрывки из 1001 ночи; начал вторую серенаду (не показал). Написал он несколько новых сонетов – хороши; задумал драму.
Я задумал три поэмы на сюжеты из Пролога. Главная – терцинами. Написал несколько страниц. Вторая – о сапожнике – простой пересказ. Вчера написал. <…> Третья – о жидовине – опять свободная обработка – четырехстопным ямбом. Еще не начато. Написанная штука[55] – первая моя эпическая попытка (если не считать начатых терцин). Главное – передать простоту рассказа. Важнейший момент – в конце, когда сапожник говорит о своей жизни с женой, которую считает милостью за свои исчисленные старания: пост, ночную молитву и пр. – говорит; не подозревая, что эта-то чистая жизнь и есть главный подвит; а не награда – и писец понял это. Говорят, у меня вышло. Я очень рад. – Для первой вещи сегодня написал сцену: игуменья узнает о несчастном происшествии – бегстве из монастыря черницы. <…>
15. XII. Вечером Кузмин. Беседовали, читали Ореуса. <…> Я читал ему О сапожнике. Две-три неточности нужно поправить. Читал и начатые терцины – но усиленному желанию Михаила Алексеевича – и очень жалею, что читал, не отделав. Одобряет, хотя кажется, не очень. Растянуто? – Мне кажется, единственное удачное “пятно” – сцена, когда игуменья узнает о несчастии, – но Кузмин его не заметил. М. б., сегодня продолжу. Хотя чувствую усталость и слабость, но спать не хочу. Около двух часов. Кузмин читал новый сонет – о Сан-Миньято[56]. Очень хорошо, хотя среди пятистопных один стих – шестистопный. Неприятно и мне всегда бросается в глаза – или в уши. Образ храма хорош. Сейчас написал октавы: “Есть две бессонницы”.
18. XII. Третьего дня писал терцины. Сегодня пытался продолжить — не клеится. Боюсь, что длинно и вяло. Рассказ нужно сжать. Сегодня я вял. <…>
1904.18.1. Гениальность – цельность. Цельность изображения – истинная поэзия. “Поэзия – полное ощущение данной минуты”. Полное ощущение – синтез. Его и осуществил возможно полно – Пушкин.
27. IV. …Кузмин пишет большую вещь прозой – и читал несколько новых стихотворений. Давно собираюсь ему писать. М. б. он пришлет хоть стихи – освежить меня. Но проза мне особенно интересна.
<…> Фет из современных ему поэтов особенно любил Тютчева. – Из стихотворений Полонского он очень любил: Улеглася Мятелица, путь озарен; Пришли и стали тени ночи; В те дни, как я был соловьем: Кузнечик-Музыкант. Полонский с семьей гостил у Фета в Воробьевке летом 1891 года».
* * *Дневник Верховского замечателен, поскольку являет собой образчик «чистоты жанра»: он писан не для истории литературы – для себя лично. Кажется, его автору литература интереснее, чем его место в литературе. Отмеченная Вяч. Ивановым индивидуальность подчинена служению; с этим связано отсутствие «автометаописаний», деклараций, самоопределений, свойственных современникам.
Удивительная мягкость и незлобивость, милые чудачества Верховского отмечены почти всеми близкими к нему людьми, писавшими о нем; да и сам он знал свои слабости и относился к ним с покаянной иронией, понимая, что порой причиняет ближним и дальним массу неудобств своей забывчивостью, необязательностью, способностью не вовремя «пропадать», непрактичностью. В уже цитированном письме Гершензона (27 мая 1914 г., Верховский в это время преподает в Тифлисе) есть слова: «Кто страдает по неволе, а Вы – по безволию. Удивился я вчера, увидав, что Вы еще в Тифлисе, а вечером Эрн картинно изобразил, как Вы не в силах отказать, экзаменуете еще и 21-го, и 27-го, и т. д.». А позже (20 августа 1915 г.) тот же Гершензон добавляет еще один штрих к портрету друга: «Вы – живая иллюстрация множества пословиц и прописных истин, как-то: “всяк своего счастья ковач”, “под лежачий камень и вода не течет” и т. под.»[57].