Белла Ахмадулина - Белла Ахмадулина
Возвращение в Тарусу
Пред Окой преклонённость землии к Тарусе томительный подступ.Медлил в этой глубокой пылистольких странников горестный посох.
Нынче май, и растет желтизнаиз открытой земли и расщелин.Грустным знаньем душа стеснена:этот миг бытия совершенен.
К церкви Бёховской ластится глаз.Раз ещё оглянусь – и довольно.Я б сказала, что жизнь – удалась,всё сбылось, и нисколько не больно.
Просьбы нету пресыщенных устк благолепью цветущей равнины.О, как сир этот рай и как пуст,если правда, что нет в нем Марины.
16 (и 23) мая 1981ТарусаЧерёмуха
Когда влюбленный ум был мартом очарован,сказала: досижу, чтоб ночи отслужить,до утренней зари, и дольше – до черёмух,подумав: досижу, коль Бог пошлет дожить.
Сказала – от любви к немыслимости срока,нюх в имени цветка не узнавал цветка.При мартовской луне чернела одиноко —как вехи сквозь метель – простёртая строка.
Стих обещал, а Бог позволил – до черёмухдожить и досидеть: перед лицом моимсияет бледный куст, так уязвим и робок,как будто не любим, а мучим и гоним.
Быть может, он и впрямь терзаем обожаньем.Он не повинен в том, что мной предрешено.Так бедное дитя отцовским обещаньемпомолвлено уже, ещё не рождено.
Покуда, тяжко пав на южные ограды,вакхически цвела и нежилась сирень,Арагву променять на мрачные оврагия в этот раз рвалась; о, только бы скорей!
Избранница стиха, соперница Тифлиса,сейчас из лепестков, а некогда из букв!О, только бы застать в кулисах бенефисапред выходом на свет ее младой испуг.
Нет, здесь ещё свежо, ещё не могут ветлыпотупленных ветвей изъять из полых вод.Но вопрошал мой страх: что с нею? не цветёт ли?Сказали: не цветёт, но расцветёт вот-вот.
Не упустить её пред-первое движенье —туда, где спуск к Оке становится полог.Она не расцвела! – ее предположеньенаутро расцвести я забрала в полон.
Вчера. Немного тьмы. И вот уже: сегодня.Слабеют узелки стеснённых лепестков —и маленького рта желает знать зевота:где свеже-влажный корм, который им иском.
Очнулась и дрожит. Над ней лицо и лампа.Ей стыдно расцветать во всю красу и стать.Цветок, как нагота разбуженного глаза,не может разглядеть: зачем не дали спать.
Стих, мученик любви, прими её немилость!Что раболепство ей твоих-моих чернил!О, эта не из тех, чья верная взаимностьобъятья отворит и скуку причинит.
Так ночь, и день, и ночь склоняюсь перед нею.Но в чём далекий смысл той мартовской строки?Что с бедной головой? Что с головой моею?В ней, словно мотыльки, пестреют пустяки.
Там, где рабочий пульс под выпуклое темягнал надобную кровь и управлялся сам,там впадина теперь, чтоб не стеснять растенья,беспамятный овраг и обморочный сад.
До утренней зари… не помню… до чего-то,к чему не перенесть влеченья и тоски,чей паутинный клей… чья липкая дремотависит между висков, где вязнут мотыльки…
Забытая строка во времени повисла.Пал первый лепесток, и грустно, что – к теплу.Всегда мне скушен был выискиватель смысла,и угодить ему я не могу: я сплю.
17 мая 1981Таруса«Есть тайна у меня от чу́дного цветенья…»
Есть тайна у меня от чу́дного цветенья,здесь было б: чуднАГО – уместней написать.Не зная новостей, на старый лад желтея,цветок себе всегда выпрашивает «ять».
Где для него возьму услад правописанья,хоть первороден он, как речи приворот?Что – речь, краса полей и ты, краса лесная,как не ответный труд вобравших вас аорт?
Лишь грамота и вы – других не видно родин.Коль вытоптан язык – и вам не устоять.Светает, садовод! Светает, огородник!Что ж, потянусь и я возделывать тетрадь.
Я этою весной все встретила растенья.Из-под земли их ждал мой повивальный взор.Есть тайна у меня от чу́дного цветенья.И как же ей не быть? Всё, что не тайна, – вздор.
Отраден первоцвет для зренья и для слуха.– Эй, ключики! – скажи – он будет тут как тут.Не взыщет, коль дразнить: баранчики! желтуха!А грамотеи – чтут и буквицей зовут.
Ах, буквица моя, всё твой букварь читаю.Как азбука проста, которой невдомёк,что даже от тебя я охраняю тайну,твой ключик золотой её не отомкнёт.Фиалки прожила, и проводила в старостьуменье медуниц изображать закат.Черёмухе моей – и той не проболталась,под пыткой божества и под его диктант.
Уж вишня расцвела, а яблоня на завтраоставила расцвесть… и тут же, вопрекипустым словам, в окне, так близко и внезапнопрозрел её цветок в конце моей строки.
Стих падает пчелой на стебли и на ветви,чтобы цветочный мёд названий целовать.Уже не знаю я: где слово, где соцветье?Но весь цветник земной – не гуще, чем словарь.
В отместку мне – пчела в мою строку влетела.В чужую страсть впилась ошибка жадных уст.Есть тайна у меня от чу́дного цветенья.Но ландыш расцветёт – и я проговорюсь.
22 мая 1981ТарусаЧерёмуха предпоследняя
Пока черёмухи влияньена ум – за ум я приняла,что сотворим – она ли, я ли —в сей месяц май, сего числа?
Души просторную покорностья навязала ей взаменотчизн откосов и околиц,кладбищ и монастырских стен.
Всё то, что целая окрестностьвдыхает, – я берусь вдохнуть.Дай задохнуться, дай воскреснутьи умереть – дай что-нибудь.
Владей – я не тесней округи,не бойся – я странней людей,возьми меня в рабы иль в другиили в овраги – и владей.
Какой мне вымысел надышишь?Свободная повелевать,что сочинишь и что напишешьмоей рукой в мою тетрадь?
К утру посмотрим – а покудаокуривай мои углы.В средине замкнутого круга —любовь или канун любви.
Нет у тебя другого знанья:для вечных наущений двух,для упованья и терзаньяцветёт твой болетворный дух.
Уже ты насылаешь птицу,чьё имя в тайне сохраню,что не снисходит к очевидцу,чей голос не сплошной сравню
с обрывом сердца, с ожиданьемсоседней бездны на краю,для пробы, с любопытством дальним,на миг втянувшей жизнь мою
и отпустившей, – ей не надотого, чему не вышел срок.Но вот её привет из сададонёсся, искусил и смолк.
Во что, черёмуха, играем —я помню, знаю, что творим.Уж я томлюсь недомоганьемвсемирно-сущим – как своим.
Твой запах – вкрадчивая сводня, —луна и птицы ведовствотвердят, что именно сегодня,немедленно… но что? Да всё!
Вся жизнь, всё разрыванье сердца —сейчас, не припасая впрок.Двух зорь сплочённое соседствотеснит мой заповедный срок.
Но пагубою приворотауста я напитаю чьи?Нет гостя, кроме самолётав необитаемой ночи.
Продлится за моею шторойзапинка быстрых двух огней,та доля вечности, которойдовольно выдумке моей.
Что Паршино ему, Пачёво,Ладыжино, Алекино́?Но сердце лётчика ночногоуже любить обречено
свет неразборчивый. Отнынеон станет волен, странен, дик.Его отринут все родные.Он углубится в чтенье книг.
Помолвку разорвёт, в отставкуподаст – нельзя! – тогда в Чечню,в конец недоуменья, в схватку,под пулю, неизвестно чью.
Любым испытано, как властновлечёт нас островерхий снег.Но сумрачный прищур Кавказамирволит нам в наш скушный век.
Его пошлют, но в санаторий.Печаль, печаль. Навернякаот лютой мирности снотворнойон станет пить. Тоска, тоска.
Нет, жаль мне лётчика. Движеньемдавай займём его другим.Спасём, повысим в чине, женим,но прежде – разминёмся с ним.
Черёмуха, на эти шуткине жаль растраты бытия.Светает. Как за эти суткиосунулись и ты, и я.
Слабеет дух твой чудотворный.Как трогательно лепесткив твой день предсмертный, в твой четвертыйна эти падают стихи.
Весной, в твоих оврагах отчих,не знаю: свидимся ль опять?Несётся невредимый лётчикночного измышленья вспять.
Пошли ему не ведать му́и.А мне? Дыханья перебойпривносит птица в грусть разлукис тобой, и только ли с тобой?
Дай что-нибудь! Дай обещанья!Дай не принять мой час ночнойза репетицию прощаньясо всем, что так любимо мной.
20-е дни мая 1981ТарусаГусиный Паркер