Семён Раич - Поэты 1820–1830-х годов. Том 2
В результате прошений Соколовского в III Отделение об избавлении его от сурового северного климата, ему наконец разрешено было поселиться на Кавказе. Покинув Вологду в декабре 1838 года, он следующие три месяца проводит в Москве, неоднократно подвергаясь притеснениям местной полиции, а в апреле прибывает в Ставрополь. Но время для лечения было упущено —17 сентября 1839 года поэт скончался, не успев напечатать целый ряд новых своих произведений, и в их числе поэмы «Новоизбрание», «Искупающий страдалец».
Человеческий облик Соколовского, о котором Герцен писал, что это был «милый гуляка, поэт в жизни», «веселый товарищ в веселые минуты, bon vivant, любивший покутить»[157], на первый взгляд никак не вяжется с приверженностью к Библии. Она (в основном Ветхий завет) была главным источником, из которого Соколовский обильно черпал сюжеты, образы и краски для своих опытов «духовной» поэзии.
Как известно, Ветхий завет с его образом карающего бога использовался гражданской поэзией того времени в качестве авторитетнейшего нравственного кодекса при осуждении социального зла. Библия была также предметом и чисто познавательных и художественных интересов. В 1836 году, в статье «О духовной поэзии»[158],скрытым образом направленной против Соколовского, Н. А. Полевой оправдывал лишь такое обращение к Библии, которое имело бы своей целью проникновение в жизнь и миросозерцание древнего народа — творца библейских книг.
Поэзия Соколовского носит на себе следы этих традиций (например, в «Оде на разрушение Вавилона» слышится отзвук декабристской трактовки Библии, а в «Альме» значительную роль играют местные краски, этнографические подробности), но не сводится к ним.
Исключительное значение Библии в творчестве Соколовского во многом объясняется характером его дарования. Известно, что поэт был автором многочисленных стихотворных писем, посланий, экспромтов, непосредственно внушенных живыми впечатлениями окружающего его быта. Бедное от природы воображение Соколовского порабощалось этим потоком будничных впечатлений, которые без особой художественной обработки, без отстоя и обобщения сразу же передавались в стихах. Действительность, изображенная в них, почти всегда выглядела неопрятной, нелепой, в лучшем случае — комически несообразной. Несерьезность этого стихотворства постигал и сам Соколовский, который тем не менее был очень им увлечен. Здесь он давал выход своему неистощимому острословию, не щадившему официальных святынь, а порой переходившему в откровенное богохульство[159], что, кстати сказать, колеблет версию об истинно религиозных стимулах[160] «духовной» поэзии Соколовского.
Положительное начало жизни открывалось ему не в близком ее наблюдении, а напротив — в очень сильном отвлечении. Но тем самым и без того небогатая фантазия поэта теряла свой строительный материал. Она явно нуждалась в поддержке. Без этого не мог состояться сам акт высокого поэтического творчества. Библия и была той канвой и тем условным поэтическим миром, при помощи которых Соколовский смог художественно оформить свой отвлеченный и безотчетный лиризм.
Внутренний пафос всех его библейских и вообще высоких произведений составляет неопределенный, но сильный порыв к какому-то огромному и прекрасному грядущему, к источнику всемирной благодати. Социально-утопический смысл этого порыва — в призыве к вселенской любви, в разрыве с корыстью, эгоистическими интересами и грубой чувственностью — «плотяностью». Для самого Ветхого завета такое презрение к мирскому, телесному отнюдь не характерно. Подвергая Библию романтической идеализации, поэт допускал многочисленные, порой разительные отступления от текста священного писания, давая поводы для цензурных придирок, из-за которых не осуществилась публикация полного текста поэмы «Альма».
Лиризм Соколовского явно тяготел к жанру торжественной оды, к которому поэт неоднократно обращался. Но монументальность этого лиризма требовала еще более пространных, более емких форм для своего воплощения — таких, как поэма и драма. Любопытно, что «поэмы» и «драмы» Соколовского в значительной своей части написаны стихом, непосредственно продолжающим традицию декламационного стиха русской оды[161]. Впрочем, ораторская патетика поэта то смягчается задушевностью любовно-элегического стихотворения, то приближается к мажорному звучанию ритуальной хоровой песни. Известно, что М. И. Глинка собирался создать ораторию на слова Соколовского. Неосуществившийся замысел этот, бесспорно, был внушен не только соответствующей тематикой, но и самим звучанием поэтического голоса Соколовского.
Главное в произведениях поэта — не сюжет, не тема и не конкретная ситуация, а устойчивая эмоциональная атмосфера, — атмосфера священного экстаза, восторга и трепета перед очистительным таинством будущего. Этим, несмотря на тематическое различие, обусловлено поразительное однообразие всех крупных произведений Соколовского. Упор в них сделан на монологи, славословия, «хоры», на звучность и ораторскую пышность стиховой речи. Получалось своего рода поэтическое красноречие, богато орнаментированное метафорами, неологизмами, экзотически звучащими библейскими именами, географическими и культурно-историческими терминами. Это было утомительно многословное стихотворство, но тем не менее отмеченное такой индивидуальной манерой письма, которую невозможно спутать с творческим почерком другого поэта[162].
245. «Русский император…»
Русский императорБогу дух вручил,Ему операторБрюхо начинил.Плачет государство,Плачет весь народ —Едет к нам на царствоКостюшка-урод.Но царю вселенной,Богу вышних сил,Царь БлагословенныйГрамотку вручил.Манифест читая,Сжалился творец —Дал нам Николая,Сукин сын, подлец.
1825246. УТРО НА ЕНИСЕЕ
Кипучий, быстрый Енисей!Неси меня своей волною;Уж солнце всходит за горою,Неси меня, неси скорей!
Как будто синий океанКлубит под бурными ветрами,Так над твоими островамиКлубится утренний туман.
Он подымался на утес,Он заслонил его вершину,Но ветер освежил долинуИ в даль небес его унес!
Я видел: сквозь зеленый лесМелькали горы голубые,И розы облаков младые,И золотой пожар небес.
Гордись, река! Я трепеталПеред надводными скалами;Я жил тогда, когда мечтамиВ стране возвышенной летал!
О Енисей! Увижу ль вновьТвои пленительные волны,И буду ли, восторга полный,Тут петь творца, тебя, любовь?
Кипучий, быстрый Енисей!Неси меня своей волною;Уж солнце светит над гороюИ цель близка… неси скорей!
26 июля 1828247–248. <ИЗ «РАССКАЗОВ СИБИРЯКА»>
1. «Кто важно в свет вступил при шпаге…»
Кто важно в свет вступил при шпаге,Кто много нежностей читал,Тот хочет вдруг, при первом шаге,Сыскать для сердца идеал…«Мне жизнь — печаль, мне свет — пустыня!С кем поделюся я душой?» —Твердит мечтатель пылкий мой,И вот является богиня.Уж разумеется, она,По милости воображенья,Тотчас же фениксом твореньяВ посланьи к другу названа.Тут на людей пойдут нападки,И в духе рыцарских временОн бросить всем готов перчатки,Зачем не бредят все, как он…Какой он вздор в стихах турусит!В них смесь всего и ничего;Он понял всех, а уж егоНикто, наверно, не раскусит.Все жалки, холодны как лед,У всех наместо сердца — камень,И только в нем небесный пламеньОт скуки ангел стережет…Потом, беснуясь страстью оба,Ничтожный мир забыть хотят,И наизусть из книг твердят:«Любовь и за пределом гроба!..»Потом, по правилам любви,Несчастным предстоит разлука,Вот тут-то плохо: в сердце мукаИ холод гробовой в крови.Он стал элегией ходячей,Он чужд веселостей чужих,И в этой горькой неудачеОстался бедный при своих…Вот вам симптомы и припадкиСердечной, глупой лихорадки…Хоть стыд сказать, а грех таить!Былое дело: поневолеИ я дежурил в этой школе,Чтобы других собой смешить;Была проказа и со мною,Но уж исчезнул вздорный сон,Когда française[163] и котильонМеня счастливили собою.Я курс любви давно прошел,Я отолстел, я обленился,И мишурой не ослепился,И на подъем я стал тяжел.Теперь душа иного просит,Я записался в старики,И уж пожатие рукиМеня высоко не заносит,И право, только для проказВлюблялся я двенадцать раз.
<1832>2. «Когда поэзии фиал…»