Птица и ольха: сборник молодой поэзии Челябинска - Анна Дорина
И, закрыв глаза, я почти что слышу её,
и голос её медовый, в земле звеня, к дому ведёт меня.
И голос Руни ведёт тоже.
Напоминает, что я чудовище,
что я безжалостна и зубаста.
Я уничтожу всех, кто пришёл сюда убивать нас,
из-за кого вода кровава и горяча
в нашем озере Чад.
Я засыпаю, и ружьё засыпает,
пристроившись у плеча.
Питер Пэн
в садах зацветают вишни,
но яды бегут в водостоках,
и люди наполнены ими,
не могут ни петь, ни плакать.
наш город, в конец обозлившись,
встречает пришельцев жестоко,
и ангелы виснут на шпилях,
как бабочки на булавках.
раскройте грудную клетку
навстречу пустым надеждам
и вместо вина и мёда
отведайте горсть свинца.
не смыть из-под кожи метку,
ничто не пойдет, как прежде,
мне вынули дух ребёнка,
оставили – подлеца.
завидев на горизонте,
как зубья топорщат скалы,
мы точно не взмоем к небу,
по-чаячьи морща глаз.
на скорости гибнут сотни,
забыв опустить забрала,
а завесь стального склепа
от боли спасает нас.
а Темза, дорога крови,
свидетель моей потери,
давно ли цветные звёзды
звенели в твоих руках?
слетают к твоим покровам
и сыплются в пепел перья –
а я сквозь горелый воздух
ловлю языком их прах.
он падает мне на плечи,
белит в волосах, как иней,
но – верю или не верю –
я с ним не смогу летать.
я стал бы намного легче,
дождём разметённой пыли
с пыльцой от капризной феи,
но фея давно мертва.
и взглядом остекленевшим
взирает сквозь лёд витрины,
и сотни таких же пленниц,
как передовой отряд.
и крылья цветные блещут
фольги неживым отливом,
и дети их рвут, надеясь,
что феи не улетят.
всё бьётся с хрустальным треском,
и обнажены скелеты
тех ярмарочных палаток,
где мы обретаем плен.
мне тут не осталось места.
я в небе ищу планету,
откуда сбежал когда-то
под именем Питер Пэн.
Джеймс
Джеймс, это море достало до самых окон,
и все книги твои, все письма твои промокли,
и конверт, где хранился чей-то кудрявый локон,
течением к телевышке несёт вода.
Прервана бесконечная череда
долгих очередей, огоньков машин.
Мы сидим в безбрежной морской тиши.
На солнце горят разбитые витражи.
Это наша жизнь – разноцветные муляжи,
некогда забетонированные во лжи.
А теперь – дыши!
Джеймс, это же наш шанс никого не ждать!
Плыть, отталкиваясь от крыш остриём ножа,
нанизанным на весло, – это штык, штандарт
одиночек,
дрейфующих без якорей и карт.
Базы данных стёрты. Перерезаны провода. Миром правит вода.
Свобода ещё никогда
не была так близко.
Джеймс, посмотри, как тонут простые числа,
спускаясь, как по ступеням,
всё вниз и вниз, но
как весело поднимается вверх вода!
И вот уже крыши, антенны, и телевышка
– всё затоплено и не дышит,
И ни следа
не осталось от Уайльда, Киплинга и Дюма.
Но, Джеймс, отчего ты смотришь с такой печалью?
Мы же теперь одни из безумных чаек
без берега, крова, города и гнезда.
Темнеет, и над водой поднялась звезда.
Джеймс, я давно прошу тебя перестать
так глядеть назад,
будто тянешь на перевале
большой корабль,
набитый золотом, сталью, трупами и свинцом.
(У русалки заросшее мхом и моллюсками праведное лицо).
Но Джеймс уже далеко.
Антенны цепляют драповое пальто.
В карманы набились камни.
Джеймс плывёт туда, где бушует пламя
непослушного локона рыжего.
Над водной гладью качается телевышка – Джеймс ничего не слышит.
Джеймс никогда в воде не отыщет потерянного конверта.
Шторм налетит с ветром,
подхватит Джеймса и в сторону Африки унесёт.
Возможно, тогда Джеймс будет спасён.
Максим Ушаков
родился в 1997 году в Челябинске. Писать стихи начал в 16 лет. Окончил Южно-Уральский государственный медицинский университет. В настоящее время живёт в Санкт-Петербурге, учится в НИИ травматологии и ортопедии.
«Одна раковая больная…»
Одна раковая больная.
Два оперённых глаза
Три ночи
Четыре протяжные ноты
Пять зубов выбил тебе сыночек
Шесть лет боль в животе становится хуже
Семь волос каждый день вынимаешь ладонью
Восемь минут ты не дышала, пока молодой врач интубировал тебе горло
Девять – номер городской больницы, где тебе суждено умереть
Восемь миллилитров в час допамин на инфузамате
Семь раз в сутки тебе дают трамадол
Шесть человек в хиркостюмах тебя не любят
Пять палат в отделении реанимации
Четыре часа до рассвета
Три часа тебе остаётся прожить
Два часа тебе остаётся
Один час тебе.
Одна.
О!
Считалка для миллениалов
А в двухтысячном году
Я бесследно пропаду!
И напишут на могиле:
Жил, как все когда-то жили.
Год две тысячи один:
Не дотянем до седин.
И начертано на камне:
Это жизни умиранье.
Год две тысячи второй:
Похороним под горой.
И напишут на стене:
Этот год погиб в Чечне.
До две тысячи седьмого
Будет вовсе не хреново.
И напишут на оградах:
Хоронить не надо.
А в две тысячи восьмом
Снова все опять умрём.
И на крышке вбито:
Хоронить в открытом.
Год две тысячи девятый,
Статистически приятный:
Тридцать случаев из ста –
Зарыли вовсе без креста.
Вихрем годы пронеслись,
Счёт идёт, пока есть жизнь,
Кто кричит, кто стонет.
Жизнь – она не тонет.
Год три тысячи шестой
Чиркнул спичкой холостой.
Пусть пылит эпоха:
Будет всё неплохо!
«Лето господне…»
Лето господне
Кормит меня с руки.
Если обрящешь,
То не перестанешь верить,
Что жизнь – это танец
На берегу реки,
Берущий движения
У берегов постели.
Буйная милость
Зазеленила взгляд
С начала которого
Всё – начало.
И если хоть раз проснёшься,
То не вернёшь назад
Спросонья взорванного
На том берегу запала.
Задремлешь – видишь:
Отцовская тень плеча
И мамина юность
Уходят в джунгли,
Совсем уходят.
Лето Господне
Содержит в себе печаль
И что-то шепчет
На сумрачном
Небосводе.
Миниатюра в метро
Десять тысяч шнурков
В одночасье застряли
В прорезях эскалатора.
Предчувствие, осознание испуга.
Поздно: хрустко ломаются
Лодыжки, колени.
Всех перемалывает сочная мешанина,
Обеспокоенно лопаются черепушки,
Конвульсии кадыков и агональные сжимания сфинктеров.
Крах на конвейере.
Кто-то пытается выбраться,
Снять башмаки.
Акульи челюсти эскалатора
Вгрызаются в лопатки проходимца,
Тащат в фарш.
Это случилось на Чкаловской.
Один свидетель.
Выжил только