Эдуард Асадов - Дума о Севастополе (сборник)
Потом широко улыбается и неожиданно заявляет:
– А погодка-то хороша! Сейчас бы на коня, в ночное. Или на рыбалку закатиться. В такую погоду по вечерам великолепно клюет. – Затем, словно выключив улыбку, серьезно добавляет: – Ну ладно, будем держать связь. Если понадобится, дай знать. А пока пойду к своим.
Крепкими, почти железными пальцами он пожимает мне руку и, поправив фуражку, упругой походкой идет прочь. Я тоже иду инструктировать начальника караула, обхожу вместе с ним посты, а затем, разбудив сладко спящего Радыша, отправляюсь к себе. И только в хате, сняв портупею с пистолетом и повесив на гвоздь шинель, с хрустом потягиваюсь и чувствую, как устал.
Вежливо постучавшись, вошла хозяйка – маленькая, опрятная, очень подвижная старушка с умными и удивительно добрыми глазами. Она полька. Зовут ее Виктория Францевна. Сын ее, сельский учитель, ушел на фронт в первые дни войны. Дом Виктории Францевны находится на бойком месте. Прямо у шоссе. И всякого военного, который постучится к ней, чтобы узнать дорогу или попросить напиться воды, она обязательно спрашивает:
– Прошу прощенья у пана (слово «прощенье» она произносит очень мило, через «ч» и в большинстве слов ставит ударение на первом слоге)… Прошу прошченья у пана, но не видел ли он где-нибудь на войне солдата Яновского? Станислава Яновского. Такой высокий, красивый… И глаза синие-синие…
Спросит и с надеждой смотрит на собеседника. Заметив же его отсутствующий взгляд, торопливо добавляет:
– И песни он хорошо поет – польские, украинские, русские. Не встречали?
И услышав отрицательный ответ, мелко крестится и тихо шепчет:
– Ну дай ему, пан бог, здоровья и счастья, чтобы мать не забывал и живым вернулся домой.
И с этого же, собственно, вопроса началось и наше с ней знакомство десять дней назад, и я глубоко благодарен ей за теплоту души и за сердечные рассказы по вечерам о Польше, о далекой своей юности и о первой светлой и горькой любви. Она была набожна и по вечерам, раскрывая молитвенник, пела. Это было любопытное для меня открытие. Я не знал, что большинство католических молитв не читают, а поют. И в этом заключалось что-то трогательное и задушевное.
Сейчас она вежливо постучалась и вошла ко мне, как всегда в голубом фартуке, чистая, аккуратная, со стаканом горячего чая в руке. И я уже знал, что это не простой чай, а чай, заваренный по ее рецепту из каких-то особенных трав, снимающих усталость и приносящих человеку покой. Она застенчиво улыбается:
– Вот прошу, пан, товарищ лейтенант, чай и лепешка с медом. Не откажите. Может, и моего Станислава покормят где-то добрые люди. Да и вы матушки вашей не забывайте, почаще пишите ей письма. Для матери письмо от сына – счастье.
Она отвернулась и вышла, и я заметил, как наполнились влагой ее глаза. Писем от сына она не получает уже давно, и тревога в ее сердце растет и прибавляется с каждым днем, хоть она и не показывает вида. Так и не узнаю я никогда, вернулся ли домой после войны ее любимый Стась. Хорошо, если бы это было так!..
Моя далекая фронтовая весна… Воистину, как все-таки короток человеческий век! Кажется, так еще недавно, ну почти вчера, стояла наша 30-я гвардейская бригада в деревне Григорьевка, готовясь к напряженным и грозным боям, а уже пролетело с тех пор так много лет, что даже и считать не хочется…
Сегодня с шумом барахтаются и плещутся в зеленоватой морской воде и поджариваются на пылающем солнце не только совсем еще юные мальчишки и девчонки, но даже их взрослые папы и мамы, тоже никогда не видевшие войны. И по временам, приезжая сюда, лежа где-нибудь на прибрежных камнях, я с удовольствием слушаю веселый визг малышни, самую что ни на есть добродушную курортную болтовню, взволнованный женский смех и думаю: а что было бы здесь, когда бы не мы и не десятки, не сотни, не тысячи моих товарищей по войне, которые отдали все свои силы, а многие кровь и даже самою жизнь вот за этого малыша с огромным красным яблоком в руке, за ту вон загорелую девчонку, что, выскочив недавно из моря, обсыхает на солнце и, надев соломенную шляпу с необъятными полями и положив на колени книгу, с любопытством читает, может, того же Жюля Верна, которого так любил ее ровесник, комсорг нашей батареи Витька Семенов, так и не вернувшийся с войны. И вот за тех влюбленных, что сидят сейчас на большом камне, тесно прижавшись друг к другу, счастливо о чем-то шепчутся и радостно смотрят в морскую даль. Да, за всех этих веселых, жизнерадостных и красивых людей, за эту вот щедрую землю, за мирный и солнечный день, а в конечном счете, за счастье! И ничего-то не надо солдатам тех далеких военных дней, кроме того, чтобы хранили люди светлую и добрую память о них. И сквозь шум прибоя, разноголосье людей и пение транзисторов я вслушиваюсь, вглядываюсь в синевато-дымную даль минувших лет и вспоминаю, вспоминаю…
Таврида. Село Григорьевка. 1944 год. Март.
Погасив свет и сняв маскировку, я распахнул окно в прохладный свежий вечер. Сижу и с удовольствием пью душистый чай Виктории Францевны, который «как рукой снимает усталость». Думаю о доме, о маме, о Москве. Да, Виктория Францевна тысячу раз права. Нужно чаще писать письма матерям. Вот завтра же непременно и напишу. А почему, собственно, завтра? Мало ли что может до завтра случиться?.. Лучше напишу сегодня перед сном.
Дом Виктории Францевны стоит в двадцати шагах от асфальтированного шоссе, которое бежит к перемычке и оттуда через ворота в Крым, на Армянск и дальше, прямое, как стрела, на Симферополь. Когда-то здесь, вероятно, густо мчались машины с туристами, с фруктами, суперфосфатом и зерном. Сейчас оно довольно пустынно. Войска и техника давно прошли на исходные рубежи, и по шоссе теперь редко-редко пробегает машина. Шофера не слишком спешат. Во-первых, дороги впереди всего-то километра четыре. А во-вторых, там, совсем рядом, почти рукой подать – фронт. Передовая. И туда не очень-то спешат…
Я пью ароматный горячий чай и размышляю: пойти ли мне сейчас к своим на батарею или завалиться пораньше спать? Не так уж часто получается хорошенько выспаться на войне.
Внезапно через раскрытое окно слышу четкие, быстрые шаги и окрик часового:
– Стой! Кто идет?
Как-никак, я пока «начальство». На стене почти профессионально выполненная солдатами стройбата из прямоугольного листа железа вывеска, которая смотрит прямо на шоссе. На ней по голубому полю большими красными буквами: КОМЕНДАНТ. У дверей, с винтовкой к ноге, часовой. А внутри дома – дежурный, которого я отпустил сейчас спать. Все чин по чину, как положено у начальства! Мне это немного забавно, но я превосходно веду свою роль: держусь солидно, с достоинством.
На окрик часового: «Стой! Кто идет?» – веселый Шурин голос.
– Из штаба. Самый главный генерал! Пропуск нужен или можно так?
Шуру в бригаде знают все. И часовой остановил ее только так, для проформы. Он улыбается:
– Пожалуйста, проходите, товарищ генерал! – и вытягивается во фронт.
Следует сказать, что Шура в эту пору стала, что называется, героем дня. Она получила боевую награду. А ордена и медали в те дни давались чрезвычайно редко. Потом, когда наши войска, перейдя границу, неудержимо покатились к Берлину, они посыпались как из рога изобилия. А до этого на полк или бригаду награжденных было, как правило, два-три, от силы пять, но не больше.
Примерно месяц назад во время разбивки огневых позиций и подготовки батареи к бою ранили комбата из первого дивизиона старшего лейтенанта Малышева. А произошло это так: когда заряжали установки, не хватило снарядов. По какой-то причине последняя машина с боеприпасами не подошла. Ждать ее было никак нельзя. Наступал рассвет, и батарея на гладкой местности, где нет ни куста, ни деревца, просматривалась превосходно. Я уже говорил, что проход через Турецкий вал враг обстреливал постоянно и методично. К рассвету обстрел усилился. Не дождавшись снарядов, на батарее заволновались, и, выругав вполголоса неповоротливого шофера, Малышев кинулся на железнодорожную насыпь, а по ней к воротам. Делать это следовало осмотрительно: выждать разрыв и затем двигаться перебежками. Малышев погорячился и, сраженный осколком, свалился на насыпь, лицом вниз. Он хотел было приподняться, но не смог и вновь уронил голову. Положение его становилось критическим. Снаряды падали то справа, то слева один за другим. И не успел никто опомниться, как к насыпи бросилась стремительная фигурка. Пригибаясь и падая в момент разрывов, Шура быстро приближалась к неподвижно лежавшему комбату. Все, затаив дыхание, следили за этим отчаянным рывком. Вот она добежала, с трудом перевернула Малышева, расстегнула на груди шинель. Но тут – новый разрыв снаряда, совсем рядом. И почти оглушенная, Шура упала, прикрыв раненого собой. Затем потянула его с насыпи еще, еще и еще и сползла вместе с ним в большую бомбовую воронку. Обнажила на плече рану, обработала и ловко перетянула бинтами. Разомкнула стиснутые зубы и дала раненому напиться из фляги с водой. Малышев открыл глаза, слабо улыбнулся: