Людвиг Тик - Странствия Франца Штернбальда
Она встала, Францу пришлось отложить кисть, и они отправились в близлежащий лес.
— Вот здесь я видела его в последний раз, — продолжала графиня, — здесь он сел на коня и простился со мною якобы до вечера, лицемерно пообещав вернуться; но вечер в душе моей уже наступил, а он так и не вернулся. О, если б я могла забыть неблагодарного, вырвать из сердца его образ, самую память о нем и снова стать счастливой и довольной, как когда-то! Но глупое мое сердце жаждет лететь ему вослед, отыскать его на белом свете, знать бы только, где! Я никогда не найду его!
Они сели в тени, и, немного помолчав, дама продолжала:
— Я хочу в немногих словах рассказать вам свою историю; она коротка и незначительна, но есть в вас нечто такое, нечто во взгляде ваших глаз, что вызывает у меня желание поверить ее вам. Когда чувствуешь себя очень несчастной и всеми покинутой, жаждешь, словно чудесного дара, сострадания доброй души, и потому я открою вам свои муки. Вскоре после смерти моего отца, сделавшей меня владелицей этих земель, появился в здешних местах некий молодой рыцарь, родом он был, по его словам, из Франконии. Он был так молод, красив и любезен, что все принимали его с распростертыми объятьями; прошло немного времени и оказалось, что охотнее всего он бывает у меня, что радует его только то, что как-то связано со мной. Польщенная таким предпочтением, я так же шла ему навстречу, как и он мне, и относилась к нему с самым искренним расположением: ибо так уж мы, женщины, несчастливо устроены, что не подозреваем хитрости и притворства, а даем ослепить себя заблуждению, забывая о том, что любая из нас может стать жертвой обманщика.
К чему лишние слова? Вы не знаете моего сердца, к тому же и сами принадлежите к коварному мужскому племени. Он признался мне в своей любви, я ему — в своей благосклонности; он назвал мне свою фамилию и открыл, что он — бедный дворянин, которому нечего мне предложить; я хотела сделать его господином всех моих владений, я упивалась собственным великодушием, одаряя его всем, что имела, даря ему себя самое. Уже объявлено было о нашей помолвке, объявлен день нашей свадьбы, и тут вдруг, когда мы возвращались с охоты, он покинул меня здесь, на этом самом месте. Покинул под предлогом, что ему нужно навестить друга здесь по соседству; улыбнулся и ускакал, и с тех пор я не видела его.
Франц ничего не мог ответить на ее рассказ, он замкнулся в себе и горько пожалел, что нет с ним его друга Флорестана, который с такой легкостью находил выход из любых жизненных положении. Между тем наступил вечер, и из леса под охотничью музыку вернулись охотники, положив тем самым конец беседе. Штернбальд с неудовольствием думал о том, как резко воздействует на его душу любой предмет или разговор — впечатление полностью завладевает им, сбивая с предназначенного ему пути.
Франц уже давно слышал рассказы об удивительном человеке, поселившемся в близлежащих горах, — его почитали чуть ли не безумным, он жил в полном уединении и никогда не покидал своего безотрадного обиталища. Франца особенно привлекало то, что этот таинственный отшельник был еще и живописцем, и тем, кто его посещал, обычно показывал — да и продавал за недорогую цену — написанные им портреты и другие картины. Об этом человеке рассказывали так много удивительного, что Франц никак не мог устоять против соблазна самому навестить его. Поскольку Флорестан все еще не вернулся, а графиня снова устроила охоту — это была ее любимая забава, — в одно прекрасное утро он отправился разыскивать пустынь, дорогу к которой ему примерно указали.
По пути Франц после долгого перерыва вновь обозрел изменения, происшедшие в его жизни, все казалось так странно и вместе так обычно, он с нетерпением ждал, что уготовано ему судьбой, но опасался грядущего, он удивлялся, думая о том, что восторг, позвавший его в путь, так редко пробуждался в нем во время странствования.
Франц стоял на вершине холма и смотрел, как внизу охотники выехали из замковых ворот и рассыпались по равнине. Снова до него донеслись мелодичные звуки, пробудившие эхо в горах, было раннее утро, ели и дубы колыхались, и в их движении Францу чудился какой-то смысл. Вскоре он потерял из виду охоту, замерла музыка рогов, и он углубился в горы; окружающая природа уже не радовала глаз, дикие скалы громоздились кругом, закрывая от взгляда и равнину, и прекрасную полноводную реку, — голые бесплодные утесы обступили Франца.
Узкая дорога извивалась меж стиснувших ее скал, низкий ельник кое-где пробивался из бесплодной почвы, и через несколько часов Франц оказался на вершине горной гряды.
Теперь перед ним как бы вновь расступилась завеса, его глазам вновь открылась равнина, голые скалы под ним живописно затерялись среди зелени лесов и лугов, утратили свою неприветливость, слившись с очаровательным ландшафтом; украшенные всем своим окружением, они сами украшали его. Перед ним во всем своем великолепии расстилалась река, и сердце его готово было разорваться при виде этой открывшейся ему безграничной, бесконечно многообразной природы, она словно воззвала к нему проникающим душу гласом, воззрилась на него пламенными очами неба и реки, простерла к нему свои исполинские руки. Франц раскрыл объятия, как бы желая прижать к сердцу нечто незримое, схватить и удержать то, по чему так долго томился: внизу на горизонте по голубому небу плыли облака, а под ними, переливаясь, бежали по лугам тени и отражения облаков, неведомые волшебные звучания лились с горы, и Франц застыл, словно зачарованный, точно колдовская сила не давала ему сдвинуться с места и вырваться из очерченного ею невидимого круга.
— О, бессильное искусство! — вскричал Франц и сел на обросший мохом камень. — Твои звуки — детский лепет против полнозвучного органа, мощные гармонические аккорды которого звучат из глубочайших недр земных, из гор и долин, и лесов, и стремнин. Я слушаю, я слышу, как предвечный мировой дух с мастерским совершенством ударяет по струнам устрашающей арфы, рождая своей игрой все многообразие явлений, на крыльях духа разносящихся по всей природе. А восторг маленького человечьего сердца хочет вмешаться в эту игру и изнемогает в поединке с высочайшим духом, который спокойно и красиво правит всей природой и в этом всемогуществе красоты, верно, и не замечает, как устремляюсь я к нему, как молю его о подмоге. Бессмертная мелодия в торжестве ликования проносится надо мною, поверженным, с взором замутненным и окостенелыми органами чувств. О вы, глупцы, полагающие, что вы можете приукрасить всемогущую природу, призывающие для этого на помощь вашему бессилию ремесленные приемы и мелочные ухищрения! Единственное, что в ваших силах — дать нам некое слабое представление о природе, в то время как сама природа дает нам представление о божестве. Нет, не представление, не предчувствие, само могучее чувство, сама вера в зримом облике бродит здесь по горам и долам, с добротой и милосердием принимает и несет к престолу господню также и мое поклонение. Предо мною в живом действии, направленном на то, чтобы выразить себя, разрешить собственную загадку, предстает иероглиф, обозначающий высочайшее — самого бога; я ощущаю это движение — вот сейчас разрешится тайна, я ощущаю, что я человек. Искусство же — пусть самое высокое — может объяснить только само себя, оно — песня, содержанием которой может быть лишь оно само.
Не хотелось Штернбальду расставаться со своим восторгом, с местностью, которая его так восхитила, жаль ему было даже и самых своих слов, этих мыслей, которые он высказал, — жаль, что не дано ему навсегда сохранить их во всей их свежести и силе, что пройдет время — и эти ощущения изгладятся в его душе или будут погребены под слоем новых впечатлений и идей.
На вершине горы его ждал густой лес, неохотно вступил в него Франц, поминутно оглядываясь, будто расставался с самой жизнью. Тенистая уединенность после широкого просторного пейзажа вызвала в нем странное чувство, грудь его стеснилась и как бы сжималась от страха. В каком-нибудь получасе ходьбы он наткнулся на маленькую хижину, она стояла открытой, но была пуста. Утомленный, он лег под деревом и стал осматривать тесное жилище, убогую утварь, с умилением заметил на стене старенькую лютню, на которой недоставало одной струны. Кругом — палитры, краски, одежда; Штернбальд словно бы перенесся в те незапамятные времена, рассказы о которых так любил слушать, — когда двери еще не запирались, ибо не существовало злоумышленников, покушавшихся на чужое добро.
Немного спустя воротился старый художник; он нисколько не удивился, найдя постороннего у своего порога, напротив, вошел в свою хижину, прибрал там и сел играть на цитре, словно бы рядом никого не было. Франц с изумлением наблюдал за стариком, а тот, как ребенок, сидел себе в доме, всем видом своим выказывая, как хорошо ему на этом крохотном родном клочке земли, при дружественных и привычных звуках своего инструмента. Закончив игру, он стал вынимать из карманов и заботливо раскладывать по разным коробочкам травы, мох и камни, внимательно и подолгу их при этом рассматривая. Одни вызывали у него улыбку, другие — что-то вроде удивления, заставлявшего его всплескивать руками или задумчиво качать головой. На Штернбальда он по-прежнему не обращал внимания, пока тот сам не вошел в хижину и не поздоровался. Старик протянул ему руку и жестом пригласил сесть, не удивляясь и даже толком не взглянув на чужого человека.