Первые шаги. Стихи и проза - Екатерина Андреевна Джатдоева
— Что первое-то? Сентября? — спросила я, недоумевая и готовясь к ответу.
— Это первое. Оно — первое. На свободе…оно — первое. Оно — свободное! — Ларка рыдала и булькала, голая и мокрая на берегу озера, вся в глинистой земле и дефицитном карандаше для бровей.
И тут меня осенило. Аристократичная женщина, сейчас драматично распластавшаяся на берегу в соплях и слезах и измазанная глиной, поведала мне как-то в письме, что, будучи в местах не столь отдаленных, сетовала на отсутствие природы. Мол, не так пишется взаперти. Стих не тот, слог не тот, чего-то не хватает. И сколько она ни старалась создать условия для музы, от нее всегда ускользал какой-то кусочек, нотка произведения, лишая его полноценности, свежести.
А теперь оно было первым, полным, оно было живым и без натуги памяти, не из прошлого и не из будущего. Оно было прямо из озера, из того самого настоящего момента, где голая женщина вырвала из моих рук сумку, истошно рыдая в приступе вдохновения.
Обняв Ларку, я заплакала вместе с ней. И в этих слезах было все: грусть, радость, счастье за подругу, нечто невыразимо прекрасное и ужасное одновременно. Это был первый раз, когда я прочувствовала, через что ей, такой легкой и невесомой, пришлось пройти. Двадцать лет лагеря и культурного голода. Тяжелая работа и неистовое желание творить, писать, выражать себя и свое воззрение, свое чувствование прекрасного через призму серого лагерного быта, сломавшего всех, кроме хрупкого и чувственного поэта, втихаря ворующего бумагу и меняющего сигареты на карандаши.
Такое ощущение, что все эти двадцать лет вышли из нее вместе со слезами, с этим первым свободным стихом, будто ее мечта вырвалась в тот момент, расправив крылья свободы и поэзии. В этот момент я почувствовала жгучее рвение сделать все, только чтобы Ларка почувствовала себя лучше, свободнее, чтобы как-то компенсировать ей эти годы серости и лагерного быта. Это было чувство героизма, известное мне только по яблокам, которыми я иногда делилась с грустными бабушками на улицах города.
Домой мы ехали как в бреду. Ларка, одетая наспех и насильно умытая, сжимала изо всех сил бумажонку с написанным карандашом стихотворением. Она уже успокоилась и улыбалась, блаженно разглядывая стихотворение как первый шажок в свободную жизнь.
«А где рамки продаются?» — спросила она с детской невинностью в глазах и полезла в потертый цвета древесной коры кошелек с металлической и слегка ржавой застежкой.
«Мне же хватит?» — спросила она, приоткрыв сумочку и вытряхивая неказистое содержимое на ладошку.
«У меня есть дома рамка. Будет хорошо смотреться» — промолвила я с одобрительной улыбкой, все еще скрывая свой внутренний ужас. Как она, такая легкая, интеллигентная и радушная, могла попасть в лагерь? Чем не угодила и кому? Бумагу воровала? Единственной догадкой были ее стихи, такие прозрачные и свежие на первый взгляд. Может охаяла какую властвующую персону? Спрашивать было неудобно и не хотелось ее тревожить снова. После случая на озере я, узнав ее заново, такую хрупкую и ранимую, стала относиться к ней как к хрустальной статуэтке в посудной лавке — с трепетом и особой нежностью.
Решив дать ей отдохнуть, я накормила мадам спонтанность мороженым с конфитюром. Звеня ложкой о вазочку с почти растаявшим мороженным, Ларка посмотрела на меня и несмело спросила:
«А что сейчас, печатают стихи, рассказы? Не узнавала?»
Я узнавала, но говорить о «Ларкиной жизни» и ее почти готовом имени в литературных кругах пока не хотела, она и так была потрясена своим утренним произведением до самого основания. Решила отложить тайну под парадными трусами в комоде на неопределённое время, скорее всего до утра.
Тем временем, сидя в кафетерии, две женщины, я и Ларка, почувствовали наступление нового времени, так тихо и незаметно коснувшегося нас обеих прохладным, с запахом свежих полевых цветов, ветерком в летней жаре, унося с собой все прошлое и лишнее, привнеся свежесть новизны в будничный и ни к чему не обязывающий день. Мы будто растворились в вечерней летней прохладе, вкусе мороженого, разговорах прохожих и стуках ложечек о пиалы. Завершался летний день и с ним уходила жара и напряжение, сменяясь легкой прохладой.
— Что дальше? — спросила я, позабыв об утреннем инциденте — родственники-то у тебя есть, муж, дети?
— Детей нет, мужа тоже. Я свободна как капризы Раневской. — Ларка озадаченно смотрела в мороженицу, выводя пломбиром шедевры. Наверное, такие рисунки людей, озадаченных и размышляющих о жизни, оказавшейся в тупике, могли бы стать полноценной выставкой в галерее искусств, но обычно отправлялись в мусор, как и куча других нужных вещичек, записей, рисунков и стишков на скорую руку.
— Останешься у меня? — я не знала, на сколько именно времени могла приютить внезапно свободную Ларису, но все же хотела ей помочь хоть чем-нибудь. — Или у тебя дом есть?
— Дома нет. Да и дом ли это, когда писать не можешь, читать не дают и жить приходится втихаря? У тебя еще самогон остался? — спросила она невинно с почти детским лицом.
— Остался — ехидно и с огоньком ответила я, зная, что только этот самый напиток сможет сейчас помочь ей уснуть и пойти вперед без лишних волнений и переживаний словно воинам на битве при Ватерлоо.
Добредя до квартиры, расположенной аккурат у парка, мы уселись на балконе с горячительным и миской черешни, и смотрели на закат, окрасивший все в оранжево-золотистый цвет. Едва ощущая остатки тепла на коже, мы уснули, позабыв напрочь обо всем, что было до черешни и самогонки, разлитой аккурат на два граненных стакана.
Утром я проснулась от навязчивого ощущения, что на меня кто-то смотрит. Нехотя открыв глаза, я поняла, что была права. Ларка сидела с чаем и бубликами, словно белокурая паночка. Похрустывая выпечкой, барыня приказали кратко и с загадкой в голосе: «одевайся, через час выходим. И карандаш возьми».
Приняв душ и еще немного пошатываясь от вчерашнего горячительного, я влезла в брюки широкого кроя, размышляя над тем, как признаться Ларке в ее конверте под трусами.
Ларка, довольная и расслабленная, сидела на балконе, гоняя уже четвертую чашку чая и совершенно не задумываясь о том, где мы будем искать туалет. Увидев меня, стоявшую в дверях с видом первоклашки, она понялась со стула и потащила меня в мир