Первые шаги. Стихи и проза - Екатерина Андреевна Джатдоева
Ларка, напялив забинтованные изолентой очки и выпив стакан самогона, с иронией изрекла: «небось купалась голой в лесу и свободомыслия короб надуло… Похвально и вместе с тем трагично. Ты же знаешь, что будет если их прочтут? Сожги и забудь. Не оставляй так, на виду».
Я не оставляла, но сжечь их так и не смогла. Эти произведения были частью меня. Настоящей меня. Они, как противовес поэзии и миниатюрам о природе, красоте, идеалах, были подлинными как моя собственная селезенка. Они были частью моего сердца и почек. Кусочком души, света моей искренности. Глядя на эту коробку, я не могла отказаться от себя новой — честной и круглой, естественной и спонтанной, будто сама моя спонтанность жила в них, в каждом из них.
Они, вместе с Ларкой, стали мне лучшими друзьями и соратниками. Ироничные, с юмором и перчинкой, порой несколько серьезные, они были мне так дороги, как могут быть дороги только настоящие друзья. Некоторые из них были с помарками и рисунками на полях, в кляксах, но каждое произведение было неподдельной частью меня, моей сущности, моего опыта. Они были манифестом моего чувствования. Я, до этого сероватая и порой слишком умная, только недавно научилась чувствовать, проживать жизнь по-настоящему, в грозу и радость современного дня. И эти небольшие и для советского народа неуместные произведения, были моим выражением. Они были жи-вы-ми, как и я, со слезами, со смехом, с сердцем. Они заменили мне общество людей, которые, как и я до недавнего времени, упорно отказывались чувствовать себя, свою жизнь, свою разумность.
Ларка тем временем нашла горячий чайник и, заварив чай, ела карамельки, накрасив губы красивой розовой помадой. Сколько их в нее помещалось, до сих пор диву даюсь. Карамельная дива, нисколько не переживая за свои зубы и пищеварение, словно светилась от восторга. Она не ела конфет больше двадцати лет. Подумать только, двадцать лет без конфет. Двадцать лет БЕЗ КОНФЕТ!
Вообще она была простовата, что меня несколько изумляло, ведь ее стихи и рассказы были действительно изысканны именно своей простотой. Они были жизненны, но в то же время абсолютно уравновешены. Ни пошлости, ни лишней драмы, как в «Девчатах»: каждая калория на своем месте. Ее произведения учили меня чувствовать, как и ее письма о том, что прожить жизнь, не прочувствовав — пустая трата обедов и писчей бумаги.
И эта женщина, ставшая уже в меру известной в местных газетах, сияя от счастья в моей потрепанной обстановке, и наслаждаясь конфетами, была абсолютна жива. Жива до слез, до моих искренних слез счастья, выразившихся в резком выпаде вперед в попытке обнять эту странноватую и чавкающую женщину без угрызений совести и излишних прелюдий. Ларка, выбирающая, чем насладиться в этот момент — объятиями или конфетами, все же выбрала меня и вымолвила с набитым ртом: «пойдем-ка искупаемся где-нибудь, а то душновато в городе. Тело требует поэзии».
На самом деле ей не было душно в городе, она жаждала чувствовать свободу, о которой только писала, двадцать лет сидя взаперти и наслаждаясь ей только в своих произведениях, выжимая память до трухи в попытках прочувствовать снова вкус черешни, услышать шелест листьев и прохладу речки на коже.
Она хотела купаться голышом, обнимать деревья, есть мороженное и желе в кафетерии, танцевать вальс в парке с пожилыми и обходительными кавалерами, жаждала ощущать свободу всем своим существом. Я, как тихий зритель ее счастья, была рядом и с каждым таким моментом искренне радовалась и жадно училась ее способности быть живой и настоящей.
За городом было небольшое озеро, в котором никто и никогда не купался, опасаясь то ли клещей, то ли социально нестабильных элементов общества, то ли себя самих. Да и не принято это было. Осуждаемо.
Обычно по вечерам, как только становилось темно, я, несколько боязливо скидывая одежду, заходила в воду и училась чувствовать, раскрепощала тело, водила руками в воде, плавала, ныряла, кувыркалась. Это было необычно и приятно. Поначалу нагота мне не легко давалась, но через месяц я уже ходила дома в одном белье, считая, что только так и должен быть одет порядочный человек. Писать стало легче, дышать и думать стало гораздо свободнее.
Ларка же ночи дожидаться не стала. На бегу потряхивая кудрями, ослепляя меня своими волосами и белоснежным задом, она врезалась на приличной скорости в прохладную воду с визжанием и криками амазонки, мечущей копье в незримого противника — быт и серый материализм. Я стояла, изумленно считая потери и прикидывая, чем лечить ее синяки после такого свидания с водой. Она же, неприличной, но счастливой звездой разлеглась на спине в воде, распугав все нестабильные элементы общества и грибников вкупе с застывшими на месте внучатами. Озеро наполнилось криками и брызгами до неприличия живой женщины. Но тут Ларка в чем мать родила встала в воде и помчалась на берег будто апостол, впившись в меня как в цель ее эстафеты. Я замерла, не думая и почти не дыша. «Бумагу дай!» — кричала она во весь голос. Я ненароком думала, что ее прижало, потянувшись к лопуху справа. «И карандаш!» — она вопила как умалишенная, все еще на бегу протягивая ко мне руки как к Спасителю. Я, в оцепенении, все же смекнула что к чему и несмело начала рыться в сумке.
Ларка настигла меня ураганом и, вырвав сумку и вывалив все содержимое на землю, нашла в куче кусочек бумаги из-под пирожного и мой дорогущий дефицитный карандаш для бровей. Сев все еще в неглиже на землю как трехлетний ребенок, она начала писать, исторгая звуки окончаний и судорожно дыша. Практически уничтожив карандаш, она оцепенела, выдохнула и заревела во весь голос, исторгая исполинские слезы и размазывая их с карандашом и розовой помадой по всему лицу.
Следует отметить, зрелище было не для слабонервных. Со стороны все выглядело так, будто умалишенные вырвались на прогулку, окончательно упрочив бытующее о себе мнение. Но на самом деле Ларка, почуяв нутром вдохновение, помчалась писать стихотворение, напрочь забыв обо всем остальном. Она, плача и раскрасневшись словно пушистый помидор, тихонько повторяла: «Это первое! Первое, понимаешь?».