По берёзовой речке - Светлана Геннадьевна Леонтьева
Шакьямуни ученьем, лугнасадом под Ивенкой
от истока Торжка. Хорошо быть Малевичем:
он давно кьюар-код свой придумал, и – нате вам!
Он столетье назад туда вставил пернатые,
обнажённые крылья и косточки хрупкие,
кьюар-код
кьюар-код, как Мадонна с малюткою!
И грядёт, и идёт Она, цветь сжав ладошкою,
о, как пахнет водой живой и мёдом клеверным,
о, как пахнет брусникой, травой свежескошенной!
О, как никнет гречиха под тяжестью медленной.
Мы когда-то бродили в квадрате Малевича,
мы когда-то живали, мы были, мы певчие!
Мы кричали не выдранным горлом, хрипевшие,
и звезда была Волчья, но не озверевшая!
Где же, где же, скажи мне, ну где же мы, где же мы?
Во русалочьих тропах, лесах ли, валежниках?
Ну, иди ко мне, старшая девица красная,
ну, иди ко мне, младшая девица Настенька!
А я – средняя ваша сестра кьюаркодова,
я родная, я здешняя, яблочно-сводная!
Не погибнем теперь, ни за что не погибнем мы!
Сквозь пространство нежнейшая жрица Церера,
что несёт небо алое, белые липы
из неоновой, звёздной космической сферы!
***
Маленький мой, миленький, отмолю
я у всех невзгод тебя, островов Марианских,
под подушку недаром в колыбельку твою
я иконку клала по-христиански!
По-Юлиански все календари!
По-старославянски все древние тексты.
Ещё когда ты был у меня внутри
и слушал ритмы моего сердца.
А теперь! Это же надо ты вымахал как!
Школа, институт и служба, и армия!
А нынче в мире пиры вытанцовывает сквозняк
на все свои, сколько есть, полушария.
Девушка – белые волосы изо льна
та, что вчера тебя бросила.
Как же она могла? Как же могла она?
Так поступить, стоеросовая?
Ты, словно Ивашка у ног её льды,
ровно укладывал кубик к кубику!
И ты пылинки сдувал, целовал следы,
ты извергал эти маковки бублику!
Это из сцены: что нас не убьёт,
то искорёжит до деформации.
Другая придёт – сахар, нектар, мёд,
жаркий песчаник кварцевый!
Баррель поднимем. Вырастим Арараты в кистях.
Алые паруса сошьём из бархатистого ситца!
Мамы они такие – не унывают, не льстят
и не стареют, пока их белокожи лица.
Но если что-то, то враз
волосы в белой позёмке…
Шрамы вся жизнь, ты пойми, – не экстаз!
Эрос, Сизиф и головоломки…
Мир – на крови. Пенье, звон гильотин!
Скрипку нещадный Нерон прижимает к предплечью.
Женщин безумство, продажность, наркотики, сплин
душу калечат.
Если пожарищ несу я тебе города, имена,
всех от века начального войн в генетических кодах!
Ничего я исправить, хоть надо бы, но не вольна,
боль за державу, страдания, дерево рода!
Смелый мой мальчик, тебе я вручаю сей меч,
луки да стрелы, что прадед сковал богатырский!
Как мне хотелось тебя от беды уберечь.
С первой бедой
ты – сразился!
***
Не оглядывайся. Иди. Иди. На коленях.
Как очарованный странник двадцать первого века.
Позади километр. Впереди
восемьсот, тем не менее
на коленях, как будто юродивый, старец, калека.
Позволяй себе мучиться. Спать, где попало, плащ бросив
на медвяные травы, лежать в этих травах, есть мало.
Ты оставь мне грехи. Нынче мне всё есть храм, всё есть просинь!
Я вхожу в этот свет, я вхожу в эту тьму, что ломала.
Я могу, словно нищенка также стоять возле «Sрar»– а,
и не видеть зазорного в ней ничего, встану рядом:
– На, монеты блестящие. Их я тебе добывала.
О, как многие люди теперь попрошайкой донатят,
кто на хлеб, кто на воду, профессор на книгу, доклады.
Так вкушай эту осень – она, что псалом из Псалтыри,
как «блажен, чьи грехи» в отмоленьи оставлены в мире,
и не помнит отмоленный грех, ибо ладан.
Обо что не запнёшься – о камень, дощечку ли, надолб –
всё мне пух, всё мне мох, все мне ладно и складно.
Вот стою в общем хоре – старуха, младенец, певица,
для меня хороши даже те, кто собою гордится.
Ибо всё – есть сиянье. Ибо в общем мы времени жили,
из того, где Высоцкий из сил рвался, из сухожилий.
Из того, где был Галич, я плачу слезами тех Плачей,
до сих пор поколенье, как лес мой, во всю искорячен.
У Шекспира война, как игра, чтоб терпеть пораженье
и одиннадцатая есть заповедь, что Моисеева,
хагакурэ в листе, что сокрытое после сожжения,
так посей меня заново, ибо зерно для посева – я.
Двух смертей не бывать, так на третьей давай остановимся,
горло жгут мне слова, как костёр изначально осенний мой,
ибо осень считаю я с первой петли от Есенина,
добавляющей боли петли от Марины особенно.
Потому – на коленях!
На этих шершавых и слабеньких,
и, конечно, по-женски,
конечно, конечно по-бабьи я
очарованным странником,
стареньким, слабеньким, маленьким.
Маяковским навыворот, чтобы остались уста одни…
***
Скрепляющие, неумирающие, нужные слова,
погружаюсь в них до Иллариона и до Нестора.
Кто сорвал слово с уст, кругом чтоб голова?
Это слово вначале вспорхнуло небесное!
Это слово, что зрело ещё, что во сне,
что ещё не успело, ожегшее горло!
Ты зачем его дал нам, ему, себе, мне –
слабым нам, смертным нам безнадёжно-упорно?
Ты шепни нам на ухо пока на кресте,
не убит, не помилован – горько Распятый
о великой не смерти,
большой красоте,
изложив чем прекрасны мы, чем мы богаты.
До того я вонзённая в слово Твоё:
обвивает мне шею вся Библия сразу!
Это слово вначале, как тот водоём,
что размахом с ладонь невозможно прекрасен.
Я в него, словно в тазик, так в детстве меня,
когда папа служил в дальней воинской части,
погружали, купали. И печка – в огнях
рыжих, словно листва, снегириных, мышастых.
Под заслонкой гудело, как слово, нутро,
несказанное слово. Его не сказали!
Меня просто в него окунали, в ядро,
если слово – есть Бог,
если слово вначале.
И оно запекалось в гортани Его,
запекалось от этой великой любови.
Обещаю: не помнить уже ничего,
ибо так глубоко,
ибо так высоко,
ибо так неотъемлемо в ткани, в основе!
В пасме, в пряже, в бобине, мотке круговом,
в древне-русской обмотке, чем крест прикрепляли.
Можно словом молчать. И прощать. Пасть ничком.
Убивать можно словом, разлечься цветком,
можно воздух хватать обессловленным ртом
на вокзале!
– О, мой маленький, мой нестерпимо родной!
Словом можно у Стен Плача встать мне стеной,
словом можно в надрыве, в провале, в портале.
И в обрыв. И в