«Может, я не доживу…» - Геннадий Фёдорович Шпаликов
– Вам чего? – спросила Клава. – Повторить?
– У тебя пожрать есть что-нибудь? – спросил Виктор. – Ну, сама знаешь…
Мальчишка ел неспешно, нежадно. Виктор на него смотрел.
– Ты где живешь? – спросил Виктор.
– Да здесь я живу, – сказал мальчишка. – Здесь…
– Зовут-то тебя как?
– Лешей.
– Ты… ешь, не разговаривай… Ешь…
– Ем я…
Когда они поели, Виктор позвал Клаву.
Клава подошла.
– Он у тебя за бочками ночует? – спросил Виктор. – За бочками? И пританцовывает тут?
– А куда его девать? – очень просто сказала Клава. – Он тут в тепле и сыт.
Леша внимательно, но сонно уже от еды смотрел и на Клаву, и на Виктора.
– Ну покажи, где ты, Леша, ночуешь, – сказал Виктор. – Покажи.
– А пожалуйста! – охотно сказал Леша. – А ради бога!
– Ну покажи, где живешь, – сказал Виктор. – В гости, что ли, пригласи.
– Дядя, не надо…
– Бочек стесняешься?..
– Нет…
– А чего?
– Да вы не беспокойтесь… Да вы не огорчайтесь… – Мальчишка доел. – И никто не узнает, где могилка моя…
– Стоп! – Виктор схватил его за рукав. – Поди.
Бочек во дворе было много. Дело весеннее, переночевать можно. Клава ушла, они остались двое. Леша и Виктор.
– Ты палку какую можешь достать? – спросил Виктор.
– А вам зачем?
– Ну достань палку. Раз уж ты тут живешь.
– Дядя, я палку достану, но мне тут жить.
– Тут… – сказал Виктор. – Тут…
Ломать, крушить – легче, чем строить.
Виктор взял лом и начал крушить эти бочки. Леша смеялся, садился на траву, на доски, а Виктор бил бочки ломом, одной рукой, поскольку другая была раненая и не работала.
А бочки летели. Обручи на них вздрагивали, летели они.
Он вывел его за руку из пивной. Парень не сопротивлялся.
– У меня будешь жить, – сказал Виктор.
– Это если я захочу…
– А я тебя и спрашивать не буду.
Он его и не спрашивал. Они поднялись вместе на гору, к госпиталю. Там была дырка в заборе. Виктор его подтолкнул к дырке этой.
Палата была пуста, уже вечерело. Койки были свободны. Один, переломанный, на вытяжении лежал. Остальные смылись, потому что в коридоре показывали кино.
Туда всех раненых, неходячих, на тележках свозили.
Показывали «Два бойца».
…Дети войны.
Она, война эта, останется и пребудет до конца дней, и дети ваши, не видевшие ничего, все равно вашими глазами будут смотреть на мир этот, мир – праздничный, зеленый, глазами остриженного наголо подростка около разрытой общей могилы, куда опустили маму его, братьев его, одногодков его…
Человек умер[20]
Доска объявлений.
К ней в беспорядке приколоты кусочки бумаги.
Кривые, дрожащие буквы…
Буквы укладываются в слова.
Верните будильник людям из общежития!
Потерял штаны в библиотеке. Не смешно.
Штаны – спортивные.
У кого есть совесть – передайте на 1-й актерский.
В самом низу – листок, вырванный из тетради. Он обрамлен неровной чернильной рамкой, вроде траурной. Делали ее от руки и второпях:
Деканат сценарного факультета с грустью сообщает, что на днях добровольно ушел из жизни
ШПАЛИКОВ ГЕННАДИЙ
Его тело лежит в Большом просмотровом зале.
Вход строго по студенческим билетам.
Доступ в 6 час., вынос тела – в 7.
После выноса будет просмотр нового художественного фильма!!!
Возле доски объявлений – несколько человек. Они что-то жуют. Голоса – совсем спокойные:
– Как это его угораздило?
– Говорят, повесился.
– Повесился?
– Ага, в уборной.
– Не кинематографично. Лучше бы с моста или под поезд. Представляешь, какие ракурсы?!.
Затемнение. Лестница перед просмотровым залом.
Толпятся люди с папками и портфелями.
Приглушенный говор.
Изредка поглядывают на часы – ждут.
К двери протискивается женщина. Она холодно смотрит перед собой и повторяет:
– Зря вы тут стоите, никого не пущу…
Это Колодяжная.
Она привычно думает, что все собрались ради ее просмотра. Ждет, что сейчас польются умоляющие слова, на которые она кратко и сильно ответит: «Нет!»
Но все молчат.
– Почему закрыт зал? Не срывайте просмотр по зарубежному кино!
– Понимаете, человек умер…
– Это его дело, а у меня – расписание.
– Жаль беднягу – он не знал вашего расписания.
– Это меня мало интересует. Принесите справку с подписью Грошева и пожалуйста – устраивайте здесь хоть крематорий. Я буду только рада.
Она решительно открывает дверь и замирает на пороге.
– Да… Печально, ну что поделаешь – не будем терять время. Пошли в малый зал.
Кучкой стоят сценаристы первого курса. Их печальные и мужественные лица как будто говорят: «Вот какие мы. Что нам смерть – раз-два и повесился. На то мы и писатели».
Впечатление такое, что каждый пришел на собственные похороны. Как всегда, первым высказался Вл. Злотверов с присущей ему твердостью и категоричностью.
ЗЛОТВЕРОВ: Не понимаю, что он этим хотел сказать. Но вообще – это в его духе. Цветочки, ландыши… Сен-ти-мент. Достоевщина, в общем. Я бы лично в принципе так не поступил.
КРИВЦОВ: Жаль.
ШУНЬКО: Мне тоже.
КРИВЦОВ: Я не хочу, понимаете, притворяться. Мы об этом до четырех утра ругались в общежитии. Дежурная, понимаете, дважды приходила. Я знаю одно: сам я пока не вешался и ничего определенного сказать не могу.
БЕКАРЕВИЧ: Кому как, а мне это нравится. Не будем вульгарны, как говорил Шиллер. Я бы сам давно сделал что-нибудь похожее – времени не хватает.
ШУНЬКО: Что так?
БЕКАРЕВИЧ: Завален этюдами.
Юра Авдеенко согласился с мнением старосты:
– Как кому, а мне это близко. Я еще в армии про такое думал. Что касается формы, можно, конечно, что-нибудь получше…
КРИВЦОВ: Например?
АВДЕЕНКО: Ну, не знаю – застрелиться, что ли?..
ШУНЬКО: Я понял тебя. На вечере. Между двумя танцами. На глазах потрясенной толпы. Правильно?
Утвердительный кивок.
ШУНЬКО: Не выйдет.
АВДЕЕНКО: Почему?
ШУНЬКО: Уже занято. Это место Кафарова.
ГУБАЙДУЛЛИН: Оставьте ваши плоские шутки. Я серьезно спрашиваю. Повесился. Ну что здесь хорошего? Красиво, да?
ЗЛОТВЕРОВ: Декларация.
ГУБАЙДУЛЛИН: Вы мне детально объясните, а то какой-то культ личности получается. Теперь же все вешаться будут.
– Да в самом деле, вообще-то говоря, где-то в глубине души, в подтексте, я всегда был против самоубийств, – согласился принципиальный Юра Авдеенко.
ШУНЬКО: Что вы спорите? Хорошо, плохо, как мухи в банке. Я так считаю: самоубийство – это просто плагиат. Ничего оригинального. Меня эта смерть не обогатила.
Подходит Кафаров. Он закутан в полосатый шарф.
ШУНЬКО: Ничего нового я из нее не вынес.
КАФАРОВ (в тон): Она не очистила тебя перед человечеством…
ШУНЬКО: А-а-а, пришел? Что скажешь?
КАФАРОВ: Все по-прежнему. Покойный был трепач. Лирик-спекулянт…
ШУНЬКО (заканчивая): И вообще, я, Кафаров,