Стихи. 1964–1984 - Виктор Борисович Кривулин
видим только спины
отвернувшихся от нас.
Август 1977
«Удаляется берег зеленый…»
Удаляется берег зеленый.
Отдаляясь, становится синим.
Скоро вовсе мы землю покинем –
станет облаком берег, волшебным стеклом небосклона.
С каждым взмахом весла все он легче, все чище,
лишь собора пятно золотое
вслед нам весело катится – то высоко над водою,
то устанет и счастия ищет,
среди волн на осколки дробится…
Удаляется берег, и лодка неровно кренится,
так что солнце то всходит, то в море ныряет обратно,
так что вспыхнут повсюду мгновенного пламени пятна,
разноцветные брызги и радуга возле весла –
если жизнь и зеленой и синей была!
Перед тем, как войдет в отраженье свое и растает,
плоскость влажно-блестящая воздух морской отражает,
на весле вознесенном дрожит переломленный свет,
отрываются капли от края…
Вот и жизнь исчезает, лишь дымка ее золотая
вьется, вьется вослед.
Ноябрь 1971
«Над запрокинутым лицом…»
Над запрокинутым лицом
живая ива льется
со дна небесного колодца,
охваченного огненным кольцом.
Я вижу: зрение обняв
сверкающей короной,
с вершины льется свет вечнозеленый,
со дна текут лучи глубоких трав.
Сентябрь 1976
«Во дворе с журавлями горит неусыпная ночь…»
Во дворе с журавлями горит неусыпная ночь.
Сыплет снег, и осыпанный корью
спит ребенок, но, мордочку хворью
прогоняя из комнаты прочь,
лапы хвойные машут, и тени хвои
меховые – на белых обоях,
карта Севера – стены твои,
детство жара, крыло журавлиного зноя!
Январь 1974
Два отрывка
I
Экологический Тютчев, и чистая роща, и гром!
Перелистну – и замолкну в июле по старому стилю:
бывшей природы кафтан почерневшим расшит серебром,
плещет серебряный ключ.
Наклонились и – ветви раздвинули – пили
влагу высокую с цинковой примесью туч,
с тысячью колокольцев.
Где родники и худые узлы богомольцев?
Странно – куда исчезают источники жажды?
Вижу сломанный трактор, и воздух над полем горюч
дважды отравленный – и оживающий дважды.
II
Все – невозможно. Даже возможное – пыль.
Нелюбопытные путники с пеньем слепым
катят печальное медленное колесо,
или мучнистое, с тысячелетним налетом
пуха и одури, поворотилось лицо…
Бывшие летчики молча смешались с народом,
пьют на углах, на мгновенье легчая.
Пыль поднимается – праздничная, золотая,
пыль драгоценная!
Август 1977
«Нет ничего не сказанного. Нет…»
Нет ничего не сказанного. Нет –
сказал я – ничего.
Буддист с автоматическим оружьем
выходит из лесу. Лицо его черно,
а череп желтым светом окружен.
– Смотри, здесь ничего! – Я не хочу смотреть:
у памяти, чья карта полустерта,
есть собственный индокитай
с камбоджей смерти.
Август 1977
«Холодное зеркало шили подруги…»
Холодное зеркало шили подруги.
Холодное, круглое, в раме железной –
но там не жених отражался небесный,
а иглы навстречу друг другу летели…
Гадания ваши давно бесполезны!
Раскрытые двери. Разъятые руки.
И круглое зеркало в раме железной –
само для себя рукоделье.
Их трое, но кто разбирает их облик?
Гадателю – Грации, явственно – Парки.
О странная оптика! Отблеск неяркий –
и вкопанной радуги узкие ноги.
Июнь 1977
Баллада
Баллада
Каплющий деготь. Ведро на тележной оси,
бряк да бряк.
Сбоку собака трусит – у нее про дорогу спроси.
Облако сзади – и за горизонтом – овраг.
Кажется, всю-то я жизнь колесил по степям
(не эту – но ту,
память которой – как белым затянутый шрам,
как пересохшие губы и горечь во рту).
Едем. Обвислые вожжи. Косящее дышло. Хомут.
Плюх да плюх.
Что-то от жизни – какая мне выдалась тут:
смертная скука стеснила и сердце и дух.
В душном шинке навалюсь на неструганый стол
грудью, плечом.
Взвизгнет щенок, оторвется от стойки хохол,
муха скользнет по губам… Говорилось? о чем?
разве я помню теперь, в этой жизни? Скорее, молчал.
Кнут да хвост.
Сбоку собака – спросить у нее, по ночам –
у шершавого сена, у колких негреющих звезд.
Как безъязыко томленье и нынче в ночи!
И ни к кому
не обращаясь – в пространство – пространству: Молчи!
Видно, в дороге и помер. Как теплую свечку приму.
О, человечья фигурка из воска – судьба.
Палец. Игла.
Жизнь обращается в символ, в подобье столба.
Лошадь привязана. Рядом собака легла.
1973
Запись видения (фрагмент баллады)
Полигоны отчаянья и озарения,
полуграмотные правдоискатели
(палец на тексте),
встретимся – и обязательно
в эвакуации, в море гражданского населения, –
два свидетеля бедствий.
Я не бредил.
Я в полноте сознанья своего
сначала не увидел,
но ощутил: четыре дня пути
и голода чужое существо.
Шоссе – в направлении Пскова.
У обочины, возле дренажной канавы,
я вижу отчетливо нас:
капли эвакопотока людского,
капли пота на лбу, или брызги великой державы,
мы – свидетели бегства,
и смертные наши тела
меньше наших расширенных глаз.
Да, я знал его перед войною.
С вечной Библией и деревянной гримасой,
с проповедью косноязычной
в ожиданьи Судного Часа,
он казался нелепым и скучным.
Но столкнула судьба –
словно зренье вернулось двойное.
– Мы глаза, – он сказал, – не свои:
нами смотрит любовь на страданье земное…
Я сидел на грязной земле.
Я шептал – не ему –