Белла Ахмадулина - Стихотворения и поэмы. Дневник
Препирательства и примирения
Вниз, к Оке, упадая сквозь лес,первоцвет упасая от следа.Этот, в дрожь повергающий, блескмной воспет и добыт из-под снега.
– Я вернулась, Ока! – Ну, так что ж, —отвечало Оки выраженье. —Этот блеск, повергающий в дрожь,не твое, а мое достиженье.
– Но не я ли сподвижник твоихльда недвижного и ледохода?– Ты не ведаешь, что говоришь.Ты жива и еще не природа.
– Я всю зиму хранила тебя,словно берег твой третий и тайный.– Я не знаю тебя. Я текласамовластно, прохожий случайный.
– Я лишь третьего дня над Куройбез твоих тосковала излучин.– Кто теплынью отчизны второйобольщен – пусть уходит, он скучен.
Зачерпнула воды, напиласьне любезной и скаредной влаги.Разделяли Оки неприязньраболепные лес и овраги.
Чтоб простили меня – сколько летмне осталось? Кукушка умолкла.О, как мало, овраги и лес!Как печально, как ярко, как мокро!
Всё, что я воспевала зимой,лишь весну ныне любит, весну лишь.Благоденствуй, воспетое мной!Ты воспомнишь меня и возлюбишь.
Возымевшей в бессонном зрачкезаводь мглы, где выводится слово,без меня будет мало Океуслаждать полусон рыболова.
– Оглянись! – донеслось. – Оглянись!Там ручей упирался в запруду.Я подумала: цвет медуницне забыть описать. Не забуду.
Пред лицом моим солнце зашло.Справа – Серпухов, слева – Алексин.– Оглянись! – донеслось. – Ни за что. —Трижды розово небо над лесом.
Слив двоюродно-близких цветов:от лилового неотделимыфиолетовость детских стиховна полях с отпечатком малины.
Такова ж медуница для глаз,только синее – гуще и ниже.Чей-то голос, в который уж раз:– Оглянись! – умолял. – Оглянись же!
Оглянулась. Закрыла глаза.Этот блеск, повергающий в ужасобожанья, я знаю, Ока.Как ты любишь меня, как ревнуешь!
– О, прости! – я просила Оку.Я опять поднималась на сцену.Поклонюсь – и писать не могу,поглядеть на бумагу не смею.
Неопрятен и славен уделведать хладом, внушаемым залу.Голос мой обольщает людей.Это грех или долг – я не знаю.
Это страх так отважно поёт,обманув стадион бледнолицый.Горла алого рваный проёмбыл ли издали схож с медуницей?
Я лишь здесь совершенно не лгу.Хоть за это пошли мне прощенья.Здесь впервые мой след на снегуя увидела без отвращенья.
«Это кто-то хороший стоял», —я подумала и засмеялась.Я-то знала, как путник устал,как ему этой ночью писалось.
Я жалею февраль мой и март.Сердце как-то задумчиво бьется.Куковал многократный обман:время есть! всё еще обойдется!
Что сулят мне меж мной и Окойпрепирательства и примиренья —от строки я узнаю другой,не из этого стихотворенья.
16, 18–19 мая 1981ТарусаЧеремуха
Когда влюбленный ум был мартом очарован,сказала: досижу, чтоб ночи отслужить,до утренней зари, и дольше – до черемух,подумав: досижу, коль Бог пошлет дожить.
Сказала – от любви к немыслимости срока,нюх в имени цветка не узнавал цветка.При мартовской луне чернела одиноко —как вехи сквозь метель – простертая строка.
Стих обещал, а Бог позволил – до черемухдожить и досидеть: перед лицом моимсияет бледный куст, так уязвим и робок,как будто не любим, а мучим и гоним.
Быть может, он и впрямь терзаем обожаньем.Он не повинен в том, что мной предрешено.Так бедное дитя отцовским обещаньемпомолвлено уже, еще не рождено.
Покуда, тяжко пав на южные ограды,вакхически цвела и нежилась сирень,Арагву променять на мрачные оврагия в этот раз рвалась: о, только бы скорей!
Избранница стиха, соперница Тифлиса,сейчас из лепестков, а некогда из букв!О, только бы застать в кулисах бенефисапред выходом на свет ее младой испуг.
Нет, здесь еще свежо, еще не могут вётлыпотупленных ветвей изъять из полых вод.Но вопрошал мой страх: что с нею? не цветет ли?Сказали: не цветет, но расцветет вот-вот.
Не упустить ее пред-первое движенье —туда, где спуск к Оке становится полог.Она не расцвела! – ее предположеньенаутро расцвести я забрала в полон.
Вчера. Немного тьмы. И вот уже: сегодня.Слабеют узелки стесненных лепестков —и маленького рта желает знать зевота:где свеже-влажный корм, который им иском.
Очнулась и дрожит. Над ней лицо и лампа.Ей стыдно расцветать во всю красу и стать.Цветок, как нагота разбуженного глаза,не может разглядеть: зачем не дали спать.
Стих, мученик любви, прими ее немилость!Что раболепство ей твоих-моих чернил!О, эта не из тех, чья верная взаимностьобъятья отворит и скуку причинит.
Так ночь, и день, и ночь склоняюсь перед нею.Но в чём далекий смысл той мартовской строки?Что с бедной головой? Что с головой моею?В ней, словно мотыльки, пестреют пустяки.
Там, где рабочий пульс под выпуклое темягнал надобную кровь и управлялся сам,там впадина теперь, чтоб не стеснять растенья,беспамятный овраг и обморочный сад.
До утренней зари… не помню… до чего-то,к чему не перенесть влеченья и тоски,чей паутинный клей… чья липкая дремотависит между висков, где вязнут мотыльки…
Забытая строка во времени повисла.Пал первый лепесток, и грустно, что – к теплу.Всегда мне скушен был выискиватель смысла,и угодить ему я не могу: я сплю.
17 мая 1981ТарусаЧеремуха трехдневная
Три дня тебе, красавица моя!Не оскудел твой благородный холод.С утра Ольга Ивановна приходит:– Ты угоришь! Ты выйдешь из ума!
Вождь белокурый странных дум, три днятвои я исповедовала бредни.Пора очнуться. Уж звонят к обедне.Нефёдов нынче снова у меня.
– Всё так и есть! Душепогубный цветсмешал тебя! Какой еще Нефёдов?– Почуевский ученый барин: с вёдромнас поздравлял как добрый наш сосед.
– Что делает растенье-озорник!Тут чей-то глаз вмешался, чья-то зависть.– Мне всё, Ольга Ивановна, казалось, —к чему это? – что дом его сгорит.
Так было жаль улыбчивых усов,и чесучи по-летнему, и трости.Как одуванчик – кружевные гостьиразвеются, всё ветер унесет.
– Уж чай готов. А это, что свелотебя с ума, я выкину, однако.И выгоню Нефёдова. – Не надо.Всё – мимолетно. Всё пройдет само.
– Тогда вставай. – Встаю. Какая глушьв уме моём, какая лень и лунность.Я так, Ольга Ивановна, люблю вас,что поневоле слог мой неуклюж.
Пьем чай. Ольга Ивановна такойвыискивает позы, чтобы глазомзаботливым в мой поврежденный разумудобней было заглянуть тайком.
Как чай был свеж! Как чудно мёд горчил!Как я хитра! – ни чаем и ни мёдомне отвлеклась от знанья, что Нефёдовизящно-грузно с дрожек соскочил.
С Нефёдовым мы долго говоримо просвещенье и, при встрече рюмок,о мрачных днях Отечества горюеми вялое правительство браним.
Конечно, о Толстом. Мы, кстати, с нимвесьма соседи: Серпухов и Тула.Затем, гнушаясь низменностью стула, —о будущем, чей свет неодолим.
О, кто-нибудь, спроси меня о том… —нет никого! – мне всё равно! пусть спросит:– Про вас всё ясно. Но Нефёдов сродственвам почему? Ведь он-то – здрав умом?
– О, совершенно. Вся его родняизвестна здравомыслием, и сам онсдавал по электричеству экзамен.Но – и его черемухе три дня.
Нет никого – так пусть молчат. Скорей!Нефёдов милый, это вы сказали,что прельщены зелеными глазамиЦветаева двух юных дочерей?
Да, зеленью под сильной кручей лба,как и сказал, он был прельщен. А как жене быть? Заметно: старшей, музыкантше,назначена счастливая судьба.
– Я б их привел, но – зябкая веснаи, кажется, они теперь на водах.– Они в Нерви. Да и нельзя, Нефёдов,не надобно: их матушка больна.
Ушел. Ольга Ивановна вошла.Лишь глянула – и сразу укорила:– Да чем же ты Нефёдова кормила?Ей-ей, ты не в себе, моя душа.
– Он вам знаком? – Еще бы не знаком!Предобрый, благотворный, только – нервный.Хвала моей черемухе трехдневной!Поздравьте нас с ее четвертым днем.
Он начался. Как зелены леса!Зеленым светом воды полыхнули.Иль это созерцают полнолуньедвух девочек зеленые глаза?
19—20 мая 1981Таруса«Есть тайна у меня от чудного цветенья…»