Велимир Хлебников - Том 3. Поэмы 1905-1922
1909
«Передо мной варился вар…»*
Передо мной варился варВ котле для жаренья быка.Десять молодых чертенятКогтями и языками усердно раздували жар,И накалились докрасна котла бока.Струи, когда они кипят, они звенят.Они советовались, как заговорщики: «Вот здесь жар в углях потолки!»Совы с криком подымались в потолки,Кипел горящий пар и огненные рождал цветки.Божественный поварГотовился из меня сотворить битки.Он за плечо меня взял, и его мышцы были здоровы.Готовясь в пещь меня швырнуть,Сладкоголосого в земные дни поверг в кипящую смолою глубь.Я умолял его вернутьК реке Сладим, текущейМимо с цветами и птицами кущи,Но он ответствовал сурово:– О, блудодей словес, ответствуй, что делал ты на трижды обвернутой моим крылом земле?– Что делал, что знал ты?Он трепетать меня заставил, как эста балты.И, трепеща и коснея, в мышцах его рук себя ощущал, как камень в дубовом зажатый комле.Я отвечал: «Моя муза больше промышляла извозомИз запада скитальцев на восток,И ее никто не изобличил в почтенном занятьи вора.Впрочем, она иногда не боялась навозомТеплым запачкать одеяния бедный цветокИли низ платья, мимо скотного проходя двора».Тут тощий и скаредный ликВысунулся из-за плеча и что-то шептал,И его длинный языкПо небу нёба прилежной птицею летал,И он головой качал, суров.– Ты прав, – сказал он, наконец.О, поэт, поэт, забудь луга, коровИ друга нашего прийми венец!Но ведь это прелесть! –Заметил Вячеслав.– Ив этом челюстьКаких-то старых страшных глав.Я заметил в этом глаз…Не правда ли, она прекрасно улегласьКрасивостью небесных струй,Которых ждет воздушный поцелуй?– Да. Я тоже нахожу,–Лениво молвил Амизук.– Я, может быть, не так сужу,И, может, глупость, что я скажу,Но только мне кажется, что понравилось. Очень.Он вдруг покраснел и был, казалось, сильно озабочен.Другие сидели молча, не издав ни звука.– Скажите, вы где изволили вкусить блага наук?– Паук?– Ах, нет… наук.Писатель, который уже сменил надежды на одеждыВсеобщего уважения и почета,Заслуженной пользуясь славой звездочета,Которому не закрыты никакие двери спален,Сидел, и томен, и печален,Одной рукой держась за локоть,Набитый мышьяком,И сквозь общий хохотОн был один, казалось, не рад обмолвке с пауком.А впрочем, он был наедине с последними «Весами».Младой поэт с торчащими усами,Который в АфрикеВидел изысканно пробегающих жираф к реке,К нему подошел и делал пальцами, как пробегает по стене паук,Тем вызывая неземных отображение на лице страдальца мук.Писатель скорбно-печально расхохотался,Но тот, кто в Африке скитался,Его не покидалИ тем заставил скрыться под софу.Меж тем, там кто-то, как Дэдал,Перелетал на милый всем Корфу.То видя, неземной улыбкой улыбаяся, ясницаВзирала голубыми очами.О, кто б умел сказать, что <ей> снитсяНочами?Поэт, поклонник жираф,Взирал и важен, и самодоволен.Он не любил отравИ бегством пленника доволен.Свой взор струит, как снисходительный указ,Смотрящий сверху Вячеслав.Он любит шалости проказ,От мудрой сухости устав.С буйством хмеля в глазахОсвобожденного от уз невольникаКто-то всечеловеческий вплетает страхВ немного странную игру природы: треугольник,Которого катеты, сроки и длинаЧудесно связаны с последних дней всего забвением.Столовая немного удивленаВнезапным среди лозы и кудрей откровением.И укрощают буйство быстрое речей,Но оно клокочет, как весной ручей.Амизук прилег болванчикомНа голубом диванчике.Он в красной рубашке,И мысли ползают по его глазам, как по стеклу букашки.Он удивлен речей началом,И мысли унесены его на одиннадцатую версту,Где лен прикреплен мочаломК шесту.– А вы? у вас есть что-нибудь? Вы прочтете? –Обращаются к тому, кто все думает, все думает о богатой тете,О, золотой презренный прах,К сидящему на кресле в черных воротничках,–Так что его можно было принять за араба, – о, мысли скачки,Если б цвет предков переходил на воротнички.– Я? Я с удовольствием. Он подымается и гордоС осанкой важной лордаЧитает: «России нет, не стало больше,Ее раздел рассек, как Польшу».Или: «Среди людей мне делать нечего,Среди зверей я буду вечером».Или: «Куда ходил я мед пить жизниИ высокомерным быть к богам.О, тризны, тризныУмершим врагам».– Очень мило, – изрекают. Блестят доверчиво глаза,А там, скача и спотыкаясь, по ладам скачет бирюза.– Очень мило. Вы очень удачно похитили у раешников меру.Глаза сказавшего с лукавством устремлены на ВеруКонстантиновну Иванову-Шварсалон.С окошкаКошкаСмотрела на салон.И бьют часы уж два.К столу собираются гости едва,Гостей власоноша не дозовется.И уселись за стол, как полководцы,Ученики военных училищ,У них отсутствуют мечи лишь.– Что? что? еще мальчики! Они не знают, во сколько обходится, –Был рассержен толстяк сутулый.И вот из божницы сходит БогородицаИ становится тихо за стулом.И когда заговорили о человеке и вере, – тогдаЕе божественные веки дрожали прелестию стыда.Она скользнула в дверь за Ниссой,Она спустилась по лестнице вниз иОна сошла на далекую площадьИ, обняв, осыпала поцелуями в голову лошадь.Так изливала Богородица свое горе,А над ней опрокинутое сияло звездное море.
1909
Карамора № 2-ой*
Обойщик, с волчанкойНа лице, в уме обивает стены,Где висящие турчанкиДревлянским напевам смены.Так Лукомского сменяет Водкин.Листопад, снежный отрок метели.Мелькают усы и бородки.Иные свободными казаться хотели.Вот Брюллова. Шаловливая складка у губ.И в общем кошка, совсем не змея.О, кто из нас в уме (решая задачу) не был ЛизогубПри виде ея.Мое сердце – погибающая ПомпеяКисти Брюллова,В ваших глазах пей яДобычу пчел лова.О том, что есть, мы можем лишь молчать.На то, что сказано, легла лукавая печать.Я прав. Ведь дружно, нежно и слегкаМы вправе брать и врать взаймы у пустяка.Вот новая Сафо: внучка какого-то деда,Она начинала родовое имя с «дэ», да.Как Сафо, она, мне мнится, кого-то извела.Как софа, она и мягка, и широка, но тоже не звала.Сафо с утра прельщает нас,Когда заутра всходим на Парнас.«Куда идешь? Куда идешь?Я – здесь, Сафо, о, молодежь!»Софа зовет прилечь, уснуть,Когда идти иссякла нудь.«Куда идешь, о, нежный старче!Меня на свете нет теплее, мягче, жарче».Но как от вершин Парнасских я ни далек,Я был неподвижен, как яствами наполненный кулек,Когда, защищаемый софой,Я видел шествующую Сафо.Но, знать, пора уж в скуки буреЦветку завянуть в каламбуре.С элегией угасающей оргииВ глазахСидит пренебрегающий ГеоргиемБоец, испытанный в шахматных ходов грозах.Он задумчиво сидит, и перед ним плывут по водам селезни.И вдруг вскочил и среди умолкших восклицает: «их все лизни!» –Все с изумлением взирают на его исступ,Но он стоит, и взор его и дик, и туп.Сидит с головою сизой и бритой, как колено верблюда,Кто-то, чтобы удобней, быть может, узнице гарема шепнуть: «люблю? – да!»Над лицом веселым и острым.Он моряк, и наяды его сестры.Здесь пробор меж волос и морщины на лбу лица печального имеют сходство с елкой,Когда на него с холста смеется человек с черно-серой испаньолкой.Тот в обличьи сельского учителяЗатаил, о! занятье мучителя,Вечно веселого и забавного детки,Жителя дубров и зеленой ветки.Остро-сонный взгляд,Лохматый, быстрый вид.Глаза углятСледы недавние обид.Здесь из углаСмотрит лицо мужицкого Христа,Безумно-русских глаз игла,Вонзаясь в нас, страшна, чиста.В нем взор разверзнут каких-то страшных деревень,И лица других после его – ревень.Когда кто-то молчанием сверкал,Входил послушник радостный зеркал,Он сел,Где арабчонок радостный висел.Широко осклабляясь, он уселся радостен,Когда черные цветки – зная о зное – его смотрела рада стен.Молодчик, изловчась,Пустил в дворянство грязи ком.Ну, что же! добрый час!Одним на свете больше шутником,Но в нем какая-то надежда умерла,Когда услышали ложь, как клекот меляного орла.Спокоен, ясен и веселЗа стол усаживается NN,Он резво скачет длинными ушами,Как некогда в пустыне Шами –Вот издает веселый звук дороги лук, полей и селВзорами ушей смеющийся осел.Кого-то в мысли оцукав,Сидит глазами бледными лукав.Но се! Из теста помещичьего изваянный ЗевесНе хочет свой «венок» вытаскивать из-за молчания завес.Но тот ушами машет неприкаянноИ вытаскивает потомство Каина.И тот, чья месть горда, надменна, высока,В потомстве Каина не видит «ка».Тот думает о том, кое счастливое лукошкоЛукомского холсты опрокинуло на неосторожного зеваку-прохожего.И вдруг в его глазах – гщетно просящая о пощаде, вспыхивает, мяуча страшно, кошка,Искажая облик лица в общем пригожего,Тщательно застегнутого на золотые пуговицы.Он был, как военный, строен и других выше.Волосатое темя подобно колену.Слабо улыбаются желтые зубы.Смотрите! приподнялись длинные губыИ похотливо тянут гроб Верлена.Мертвец кричит: «Ай-яй!Я принимаю господ воров лишь в часы от первого письма до срока смерти.Я занят смертью, господа, и мой окончен прием.Но вы идите к соседу. Мы гостей передаем.Дэлямюзик!»Ему в ответ: «Друзья, валяй!И дух в высотах кражей смерьте».Верлен упорствует. Можно еще следоватьВ очертании обуви и ее носка,Или в искусстве обернуть шею упорством белого, как мука, куска,Или в способе, как должна подаваться рука…Но если кто в области, свободной исконно,Следует, вяло и сонно, закройщика законам,–Пусть этот закройщик и из Парижа –В том неизменно воскресает рыжий.Или мы нуждаемся в искусственных – веке, носе и глазе?Тогда Россия – зрелище, благодарное для богомаза.В ней они увидеть должны жизнь в день страшного суда,Когда все звало: «Смерть, скорей, от мук целя, сюда, сюда!»Бедный Верлен, поданный кошкойНа блюде ее верных искусств!Рот, разверзавшийся для пищи, как любопытного окошко –Ныне пуст.Я не согласен есть весенних кошек, которые так звонко некогда кричали,Вместо ярко-красных с белыми глазами ягнят, умиравших дрожа,Пусть кошки и поданы на человечьем сале –Проказят кладбищ сторожа.Думал ли, что кошек моря, он созидает моряИ морскую болезнь для путевого?Вот обильная почва размышлений дляСтоящего с разинутым ртом полового.И я не хочу отрицать существования изъяна,Когда Верлен подан кошкой вместо русского Баяна.
<конец 1909 – начало 1910>