Леопольдо Лугонес - Огненный дождь
Все в нем до кончиков ногтей было притягательным, и только однажды, когда он удостоил меня взглядом, я обратил внимание на то, что глаза у него, карие с виду, если на них падает свет, действительно вспыхивают, как топазы, и контраст с сумрачными зрачками делает их губительно-прекрасными, они словно до дна разверзают черную мглу его души.
Я сказал «удостоил» взглядом, потому что никто никогда не глядел на меня с таким невиданным высокомерием. Зачарованный, как и все остальные, я постарался подойти к нему поближе, но этот взгляд открыл мне, какая между нами пропасть. В его отчужденной надменности мне почудилось глухое одиночество и открылось, что такое на самом деле «власть».
Это был языческий бог, с одной стороны — животное, звериность, бездуховная природа, с другой — олицетворение эгоизма, сплетение инстинкта и духа, короче говоря, чистая воля наподобие стихий, которые в древние времена почитались за богов, а стало быть, нечто совершенно чуждое человеческому свойству сострадания.
И только когда, внимая музыке или играя в карты, он склонял свою голову мавра и, презирая неумолимость времени, случайно выбивалась седая прядь, в нем проступало что-то роднящее его со всеми людьми, какая-то грусть, бывшая, вероятно, не чем иным, как опустошенностью после великих страстей, в то время как смертельно бледное чело снедала демоническая горечь.
В такие мгновения пасмурная красота его опущенных ресниц, рдеющий изгиб гордого и алчного рта, смуглая, слабо оттененная остроконечной бородкой кожа излучали зловещее обаяние, от него шла какая-то темно-синяя, отливающая вороненой сталью, почти осязаемая волна. Эти сумрачные чары будоражили, мало-помалу перерастая в то недоброе любопытство, которое мы ощущаем в присутствии разбойника.
— Послушать тебя, — хмыкнул Лемос, — так не только женщины пленялись Дон Хуаном.
— Пленены были все, — отвечал Эгиа, — точь-в-точь как гренадеры Наполеоном. Он той же породы, хотя и со своими баталиями; во всяком случае, я решил, что он стоит того, чтобы о нем рассказать.
— И рассказал мастерски, — сказал я, зная, что мнение писателя будет приятно нашему другу.
— Портрет героя уже вызывает интерес к повествованию, — поощрил Лемос, и довольная улыбка рассказчика, чье настроение, как у всякого настоящего артиста, зависело от успеха, стала еще шире.
— В этой истории, — продолжал он, — больше поэзии, чем приключений. Хотя мой рассказ, само собой, о приключении, и не просто о приключении, а о победе.
Немало побед одержал Дон Хуан, и не только в любовных похождениях ему везло, но не обошлось — что понятно, он просто лучился полнотой жизни — без рокового поединка с человеком, который посмел улыбнуться, услышав одну из его сентенций: «Дворянин может соблазнять, грабить и убивать, но он никогда не убегает, не хитрит и не врет».
— Кажется, — припомнил Хулио Д., — это тот знаменитый «поединок улыбок», о котором я как-то от тебя слышал. С эмигрантом… Если не ошибаюсь, кубинцем…
— Мексиканцем. Заметив у него на лице ироническую мину, Дон Хуан сказал ему с ледяной вежливостью: — «Полагаю, улыбаться при виде направленной на вас шпаги будет куда труднее, сеньор, чем сейчас».
Но тот продолжал улыбаться и получил классический удар шпагой в двух пальцах от сердца.
Кстати, этот случай связывали с одной из его побед, о которых я говорил; его жертвой было изящнейшее создание, почти дитя; ее руки, кажется, и добивался сраженный клинком мексиканец. Но позвольте же мне наконец начать рассказ.
— Бал, заданный в середине восемьдесят восьмого года супругами P. X., запомнился всем моим сверстникам как одно из тех событий общественной жизни, что завершали «эпоху великих»{121}, и не столько из-за изысканности и размаха, достойных положения хозяев, сколько из-за королевы праздника, властительницы столичных салонов, законодательницы и повелительницы — словом, из-за, как сказали бы в старые времена, «одной из тех красавиц, которые творят эпоху», потому что бог знает какие хитросплетения культуры, среды и случая, накопленные поколениями брачных союзов внутри касты избранных время от времени рождают на свет саму Грацию, рождают на славу ей самой, наподобие тюльпана, расцветавшего раз в сто лет в садах турецкого султана. Эта женщина, чье имя нет смысла скрывать — так давно она несокрушимым презрением ответствует злословию, — вам хорошо знакома: это Амалия Париш, полубогиня до сих пор.
Лемос и Хулио еще ближе придвинулись к столу.
— Моя тетушка Пастора, — сказал первый, — при всей своей набожности считает ее женщиной исключительных дарований и восхищается ею.
— И «полубогиня» подходит к ней как нельзя лучше, — добавил другой. — Как раз вчера я повстречался с ней, она держится с такой свободой и грацией, что кажется, ее уносит во времена всепобеждающей юности.
— А это так и есть, — подтвердил Эгиа. — Такие с годами не разрушаются, а как бы отступают в прошлое. В совершенной красоте есть нечто от бессмертия. Амалия Париш именно такова. И умом она наделена таким же ясным, как ее взор. И речь ее тоже отличается изысканностью, а ведь это больше всего пленяет в столичной женщине, умеющей точно сочетать достоинство выражения с живостью и одухотворенностью мысли.
В свои неполные двадцать лет — девушки тогда начинали выезжать в свет раньше — она всех покорила сиянием красоты.
Сиянием таким же одиноким, как у далекой звезды, ибо никому из ее поклонников, и не только поклонников, не удалось пробудить в ней ни малейшего душевного волнения, которое хоть как-нибудь отразилось бы в небесном блеске ее очей.
Упоительно прекрасная, совершенством черт — афинянка, грациозностью — гречанка из Сиракуз{122}, сказал бы наш эллинист Лемос. Ее юность казалась такой же безмятежно-прозрачной, как светоносная бесплотность капельки росы. Она была воплощением чистой красоты, красоты без изъянов, достойной того, чтобы ее выгранил, как в драгоценном камне, в одном из своих безупречных сонетов поэт Лугонес{123}…
Польщенные, мы оба восхитились старомодной учтивостью Эгиа. Непревзойденно галантный, он поспешил воздать нам сторицей.
— …Да, такая вот холодная красота. Во всяком случае, тогда мы все так думали. Одни приписывали это тому, что в ее жилах текла британская кровь, другие — тщеславию… В ходу был даже немудреный каламбур моего производства, в котором я, намекая на отечественный роман, называл ее Амалией из мрамора{124}.
— Иными словами, — заметил, смеясь, Хулио Д., — она из того же теста, что и Командор{125}.
— Вот именно. Кстати, донья Инес тоже такова. Ведь неспроста только ей любовник, вернее сказать, Вечный и Роковой Возлюбленный пожелал поведать тайну своих побед.
— То есть как?.. — удивился Хулио Д.
— А вот как — это вам предстоит узнать нынче. — И загадочно помолчав, чтобы добиться большего эффекта, он продолжил: — Ты не очень-то обольщайся. Как правило, великие тайны оказываются другим без пользы, тут надо, чтобы натура и хватка были. Секрет философского камня{126} мог принести пользу только великому химику и мистику в одном лице.
Он снова умолк, словно припоминая, а потом негромко сказал:
— У нее любовник!.. Новость была как бомба. После знаменитого бала прошла только неделя, и все были так поражены, что никто не знал, что сказать.
А сейчас самое время вернуться к главной теме.
То, что поглощенный своими победами Дон Хуан упустил из виду Амалию, могло показаться огорчительным, особенно если принять во внимание его прекрасный вкус, но в конечном счете это можно было объяснить характером героини: представьте себе демона, съежившегося перед серафимом. Впрочем, потом стало ясно, что ничего такого на самом деле не было, просто хищник готовился пленить ангела способом старым, как стары все дьявольские козни.
С виду Дон Хуан не выказывал никакого интереса к Амалии, хотя они были знакомы: он был своим в доме Хулии В. де P. X., ее двоюродной сестры и наперсницы. И коль скоро Хулия была одной из очень немногих красивых женщин, которых Дон Хуан не преследовал, его поведение могло означать уважение к семейному очагу друзей и самой хозяйке дома, олицетворению благородной супружеской любви.
Меж тем Амалия была вполне земной женщиной и не могла остаться равнодушной к молве и будоражащей тайне и не однажды, движимая любопытством и неприязнью, трепетала и влеклась навстречу Дон Хуану, словно завороженная змеиным взглядом птичка. Она себя не узнавала; страх, в котором она себе созналась, сначала перерос в неясное раздражение, а потом — в совершенное безразличие.
Дон Хуан был по-прежнему невозмутим и, какой бы ни затевался разговор — а такое несколько раз случалось, — никогда напрямую к Амалии не обращался.