Ирина Кнорринг - После всего: Стихи 1920-1942 гг.
С глубоким волнением рассказывал Николай Николаевич о том, что последним желанием, последней надеждой и завещанием его покойной дочери были слова: «Напечатай мои стихи на Родине». Не надеясь на удачу, по его просьбе в середине 60-х годов я составил небольшой сборник ее стихов, а Дементий Алексеевич Шмаринов (известный художник, двоюродный брат И. Кнорринг) в доме О. Верейского вручил рукопись Твардовскому. Как писал мне Шмаринов, Александр Трифонович прочитал ее сразу же, «не отрываясь и не поднимая головы». Но… помочь в издании в то время не смог: «белоэмигрантов» у нас не издавали. Рукопись вернулась ко мне.
История алма-атинского издания 1967 года может служить занятной иллюстрацией того, как удавалось нам преодолевать препоны цензуры и «руководящих указаний» — благодаря тому, что конкретные люди в конкретной ситуации осмеливались идти против течения.
В то время в казахстанском издательстве «Жазушы» была задумана серия книжек начинающих авторов под общим заглавием «Новые стихи». В издательском плане фамилии поэтов не указывались, и редактор серии З.В.Попова решилась «подбросить» сборник И.Кнорринг в этот молодежный «набор».
Задуманное предприятие отличалось несомненной дерзостью даже для начала «эпохи застоя». Сигнальный экземпляр книжки был уже готов, когда обман во спасение обнаружился. Главный редактор «Жазушы» Аманжол Шамкенов вызвал к себе Попову.
— Как вы осмелились на такое?! Вы понимаете, что вы сделали? — спросил он.
— Аманжол, — ответила Зоя Васильевна, — ведь вы поэт. Ведь вы же понимаете, какие это стихи!
И она произнесла пламенный монолог в защиту поэзии, русских эмигрантов 20-х годов, старика Кнорринга, который в свои 86 лет ждет — не дождется выхода этой книжки, и, наконец, в защиту здравою смысла.
Шамкенов долго думал. А потом сказал:
— Ну, что ж! Пусть меня выгонят вместе с вами…
И подписал сигнальный экземпляр в «свет!»[2].
Книжку я послал Твардовскому — и он тотчас же опубликовал отклик на нее в своем журнале.
Но и спустя десять лет, когда очередную попытку напечатать стихи Ирины Кнорринг сделал Борис Слуцкий, тогда один из соредакторов «Дня поэзии», ему это не удалось.
И только новое время сделало возможным то, что казалось невозможным еще совсем недавно: стихи русского поэта возвращаются к русскому читателю.
Александр Жовтис
«…Брожу по палубе пустынной…»
…Брожу по палубе пустынной,Гляжу в неведомую даль,Где небо серое, как сталь,И вьются чайки цепью длинной.Передо мною сквозь туман,Как серый призрак, как обман,Видны строенья Цареграда,Над бездной волн, в кругу холмов,Мечетей, башен и дворцовТеснятся мрачные громады…А там, за бледной синей далью,Чуть отуманенной печалью,За цепью облаков седых,Где чайка серая кружится,В глухом тумане волн морскихМое грядущее томится…
17. XI-1920. Константинополь. «Генерал Алексеев». 20-ый кубрик. Темнота. Духота. Сырость. Крысы пищат.Бизерта
Погасли последние отблески зари…Далеко в горах залаяли шакалы.Светлой нитью зажглись фонари,И новым шумом оживились кварталы.
Кричал разносчик, шагая по мостовой,Арабчата дрались на тротуаре.Яркие огни мешались с темнотой,Гремела музыка в ближнем баре.
В арабской кофейне стоял гул голосов.Мешались светы и шумы.Недвижные фигуры сидели у столов,Спускались широкие белые костюмы.
У белого квартала был загадочный вид.Здесь не было слышно веселой публики.(Улиц и переулков затейливый лабиринт,Дома, похожие на большие кубики).
Лишь под кровлей одной светилось окно.Гладкие стены теснились мрачно.На узких улицах было совсем темно,И было зловеще тихо и страшно.
1923«…В углу тихонько скребется мышь…»
…В углу тихонько скребется мышь.Сфаят безмолвный уснул тревожно…Средь стен дощатых и красных крышВсе так возможно, все так ничтожно.
Обычны лица, их серый цвет,Обычны фразы, мертвы желанья…И страшной ночи зловещий бредЗвучит ответом на ожиданья.
Чуть слышен шепот из-за стены,Воспоминанья о дне вчерашнем…И снова вьются иные сны,И плачет ветер о чем-то страшном.
1922. Сфаят (Тунис, близ Бизерты)Октябрьское утро
Ни дождя, ни ветра, ни тумана,Утро — будто личико ребенка;Лишь жужжание аэропланаТонкий воздух прорезает звонко.
Озеро спокойно и красиво,Очертанья гор — ясней и ярче.В бухте, на дредноуте массивномДаже виден пестрый флаг на мачте.
Катера бесшумно прорезаютГолубые шелковые воды,Под синеющими небесами,Как игрушечные — пароходы.
Вижу, что-то в небе пробудилось,Облако плывет, как белый лебедь.И не знаешь, что в чем отразилось, —Небо в море или море в небе.
Воздух ясен и прозрачно-тонок,Море отливает бирюзою,И покрылись выжженные склоныПервой зеленеющей травою.
1923«Дай мне песен родины далекой…»
Дай мне песен родины далекой,Неизвестной и несчастливой,Чтобы не было так одиноко,Так тоскливо и сиротливо.
Знаю что-то похожее на жалость,На незваное желанье…У меня от родины осталосьТолько детское воспоминанье.
Страшно мне, что порвалось навекиТо, что нас соединяло прежде,Что душа теперь уже калекаИ не верит никакой надежде.
Дай мне песен родины далекой,Повесть жизни призрачной и чудной,Чтобы не было так одиноко,Так тоскливо и бесприютно.
1923«Есть в лунном вечере черта…»
Есть в лунном вечере черта,Когда кончается земноеИ расцветает чернота.
Есть где-то грань в полдневном зное,Когда обычное гнететИ рвутся мысли в роковое.
То сон зовет, то звук цветет.
1923Над морем
Чуть слышный запах моря,Соленый ветер щеки жжет;На дымно-голубом простореДымится серый пароход.
Тяжелый, шумный гул прибоя,Блужданье чаек над волной,И небо ярко-голубоеНад дымчатою бирюзой.
Какой-то сон несется мимоИ возвращается назад,И красотой неуяснимойСлепит горящие глаза.
1923Баллада о двадцатом годе
I.Стучали колеса…«Мы там… мы тут»…Прицепят ли, бросят?..Куда везут?..
Тяжёлые вещиВ тёмных углах…На холод зловещийСудьба взяла.
Тела вповалку,На чемоданах…И не было жалко,И не было странно…
Как омут бездонныйЗданье вокзала,Когда по перронуТолпа бежала.
В парадных залахВалялись солдаты.Со стен вокзалаДразнили плакаты.
На сердце стоны:Возьмут?.. Прицепят?..Вагоны, вагоны —Красные цепи.
Глухие зарницыПоследних боев,Тифозные лицаКрасных гробов.
Берут, увозятТанки и пушки.Визжат паровозы,Теплушки, теплушки, —
Широкие двериВдоль красной стены.Не люди, а звериТам спасены.
Тревожные вестиИздалека.Отчаянья местиВ сжатых руках.
Лишь тихие стоны,Лишь взгляд несмелый,Когда за вагономТолпа ревела.
Сжимала сильнееНа шее крестик.О, только б скорее!О, только б вместе!
Вдали канонада.Догонят?.. Да?..Не надо, не надо.О, никогда!..
Прощальная ласкаВесёлого детства —Весь ужас Батайска,Безумие бегства.
IIКак на острове нелюдимом,Жили в маленьком Туапсе.Корабли проходили мимо,Тайной гор дразнили шоссе.
Пулёмет стоял на вокзале.Было душно от злой тоски.Хлеб но карточкам выдавалиКукурузной, жёлтой муки.
Истомившись в тихой неволе,Ждали — вот разразится гроза…Крест зелёный на красном полеУкрашал пустынный вокзал.
Было жутко и было странноС наступленьем холодной тьмы…Провозили гроб деревянныйМимо окон, где жили мы.
По-весеннему грело солнце.Тёплый день наступал не раз…Приходили два миноносцаИ зачем-то стреляли в нас.
Были тихи тревожные ночи,Чутко слушаешь, а не спишь.Лишь единственный поезд в СочиРезким свистом прорезывал тишь.
И грозила кровавой расплатойВсем, уставшим за тихий день,Дерзко-пьяная речь солдатаВ шапке, сдвинутой набекрень.
IIIТянулись с Дона обозы,И не было им конца.Звучали чьи-то угрозыУ белого крыльца.
Стучали, стонали, скрипелиКолёса пыльных телег…Тревожные две неделиРешили новый побег.
Волнуясь, чего-то ждали,И скоро устали ждать.Куда-то ещё бежалиДымилась морская гладь.
И будто бы гул далёкий,Прорезал ночную мглу:Тоской звучали упрекиОставшихся на молу.
IVПолзли к высокому молуТяжёлые корабли.Пронизывал резкий холодИ ветер мирной земли.
Дождливо хмурилось небо,Тревожны лица людей.Бродили, искали хлебаВдаль Керченских площадей.
Был вечер суров и дологДля мартовских вечеров.Блестели дула винтовокНа пьяном огне костров.
Сирена тревожно и резкоВдали начинала выть.Казаки в длинных черкескахГрозили что-то громить.
И было на пристани тесноОт душных, скорченных тел.Из чёрной, ревущей бездныКрасный маяк блестел.
VНет, не победа и не славаСияла на пути…В броню закопанный дредноутНас жадно поглотил.
И люди шли. Их было много.Ползли издалека.И к ночи ширилась тревога,И ширилась тоска.
Открылись сумрачные люки,Как будто в глубь могил.Дрожа, не находили рукиКанатов и перил.
Пугливо озирались в трюмахЗрачки незрячих глаз.Спустилась ночь, страшна, угрюма.Такая — в первый раз.
Раздался взрыв: тяжёлый, смелый.Взорвался и упал.На тёмном берегу чернелаРевущая толпа.
Все были, как в чаду угара,Стоял над бухтой стон.Тревожным заревом пожараБыл город озарён.
Был жалок взгляд непониманья,Стучала кровь сильней.Несвязно что-то о восстаньеТвердили в стороне.
Одно хотелось: поскорееИ нам уйти туда,Куда ушли, во мгле чернея,Военные суда.
И мы ушли. И было страшноСреди ревущей тьмы.Три ночи над четвёртой башней.Как псы, ютились мы.
А после в кубрик опускалисьОтвесным трапом вниз,Где крики женщин раздавалисьИ визг детей и крыс.
Там часто возникали споры:Что — вечер или день?И поглощали коридорыИспуганную тень.
Впотьмах ощупывали рукиИ звякали шаги.Открытые зияли люкиУ дрогнувшей ноги, —
Зияли жутко, словно бездныНеистовой судьбы.И неизбежно трап отвесныйВёл в душные гробы.
Всё было точно бред: просторыЧужих морей и стран,И очертания БосфораСквозь утренний туман.
По вечерам — напевы горна,Торжественный обряд.И взгляд без слов — уже покорный,Недумающий взгляд;
И спящие вповалку люди,И чёрная вода;И дула боевых орудий,Умолкших навсегда.
10 — V — 1924Из сборника «Стихи о себе» (Париж, 1931)