Антонин Ладинский - Собрание стихотворений
В качестве корреспондента газеты ездил в Польшу, Чехословакию, Ливан, Палестину, Тунис, Египет, писал путевые очерки, публикуя их в газете, а то и выпуская отдельным изданием[17]. Все это удовлетворяло его только частично.
В 1929 г. в журнале «Иллюстрированная Россия» появляются первые рассказы Ладинского, затем он печатает прозу в «Числах», «Журнале Содружества», «Современных записках» и др., а в середине тридцатых берется за исторические романы, которые вскоре выходят отдельными изданиями: «XV легион» (Париж, 1937), «Голубь над Понтом» (Таллин: Русская книга, 1938). По мнению Глеба Струве, «как и его стихам, им свойственна некоторая декоративная романтичность»[18]. Впрочем, Георгий Иванов и до войны, и после был убежден: «Как бы хорошо Ладинский ни писал прозу, он никогда не победит ею собственных стихов»[19].
Едва ли не каждый из критиков пытался (и не раз) дать определение поэзии Ладинского в целом, и все они были очень образными: «эфирный мир, светлый и прозрачный»[20] (К.В. Мочульский), «театр, искусный и изящнейший»[21], «прелестная романтическая сюита»[22] (Г.П. Струве). «Прекрасная Дама Ладинского — маленькая балерина»[23], считал В.Ф. Ходасевич. Наиболее точным было сочтено определение Г.В. Адамовича: «романтический балет»[24] (это сравнение с удовлетворением процитировал даже такой завзятый его оппонент, как Слоним[25]). И затем уже почти все пользовались театральными образами: В.В. Вейдле писал о «танцующих размерах»[26], И.Н. Голенищев-Кутузов — о «бутафорском театре»[27], Ходасевич — о «живом, пестром, но веселом реквизите его поэзии»[28], П.М. Пильский — о «картонном мире в балете»[29].
Положим, не всех критиков восхищала эта особенность стихов Ладинского. Например, у Сергея Нальянча она отнюдь не вызывала энтузиазма: «Поэты говорят о пустяках и не желают (Ладинский, Поплавский) расстаться с коротенькими штаниками и покинуть сусальный мир с гномиками, щелкунчиками, елочками, балериночками, солдатиками и прочей мертвой бутафорией»[30].
Относиться к этому можно по-разному, однако стремление воплотить в стихах именно такой мир бесспорно, и современный исследователь даже подвел под это обоснование: «С навязчивой ассоциацией “жизни в изгнании” с “театральными подмостками”, на которых разыгрывается представление, почти не зависящее от воли единичного и слабого “я”, оказалось тесно связано творчество Ант. Ладинского»[31].
Именно этим Ладинский больше всего отличается от своих эмигрантских сверстников, а также метрическим репертуаром.
В автобиографии Берберова приводит забавный эпизод с редактором «Современных записок» В.В. Рудневым: «Однажды, получив какое-то стихотворение от поэта “младшего” поколения, он показал его Ходасевичу и спросил его, что это за размер — какой-то, по мнению Руднева, несерьезный и даже плясовой. Стихотворение было написано трехстопным ямбом. Ходасевич, придя домой, лег носом к стенке и сказал: “Вот от каких людей мы зависим”»[32].
Если этот эпизод Берберовой не выдуман, то поэт, предлагавший Рудневу стихи, написанные трехстопным ямбом, скорее всего, Ладинский. Кроме него, никто из поэтов младшего поколения трехстопный ямб не использовал.
В эмиграции трехстопным ямбом вообще мало писали. Фирменный размер «парижской ноты» с ее «дневниковостью» — пятистопный ямб [33]. У Ладинского же более 26 процентов ямбических строк составляет ямб трехстопный. Только у Цветаевой он встречается в таком же количестве. У Бальмонта, Гиппиус и Георгия Иванова этот процент впятеро меньше, а остальные эмигрантские поэты трехстопный ямб не употребляли вовсе[34].
Пытаясь определить истоки поэзии Ладинского, эмигрантские критики далеко разошлись во взглядах и версиях.
По мнению Ю.К. Терапиано, «в течение долгого времени Ладинский бредил Осипом Мандельштамом. У него он перенял и стремление к неожиданно смелым метафорам и к образам, возникающим в живописно-скульптурном великолепии, и игру гиперболами, и ощущение русской земли, снега, соборов и колоколов»[35].
Глеб Струве, определяя поэтическую родословную Ладинского, также находил в его стихах общее с Мандельштамом, но одновременно — и с Гумилевым, Багрицким и Тихоновым, возводя родство через Лермонтова и Тютчева к Державину и Ломоносову. «Ладинского преследовала тема гибели Европы, гибели культуры, и он обращался к переломным эпохам в истории»[36].
Юрий Иваск, спустя десятилетия подводя итоги межвоенной эмигрантской поэзии, писал: «Одержимый историей Ладинский — странствующий энтузиаст, романтический бродяга. Лучший эпитет для него — легкий, легчайший поэт. Он мастер коротких размеров, и при этом ему удавались “хромые, но быстро-скачущие” дольники»[37].
Вместе с Кнутом, Смоленским, Червинской, Шаховской и Раевским Ладинский печатается во французских переводах в выходившей в Брюсселе и влачившей нищенское существование ежемесячной «Газете поэтов» («Le journal des Poetes»).
Но и всего этого ему казалось мало.
Своей работы телефонистом Ладинский стеснялся и очень тяготился ею, хотя прекрасно понимал, что все могло сложиться гораздо хуже. Позже он написал в автобиографии: «Точно в самом деле, если не божок, то муза помогала, чтобы жизнь была интересной, не такой безысходной, как у многих других, изнывавших на черной работе в копях или на заводах, портивших себе сердце за рулем такси»[38]. Однако для молодого поэта, начавшего писать в эмиграции, это оказалось пределом роста по службе. Хотелось, конечно же, большего.
В шуточном стихотворении, посвященном «Последним новостям», Адамович писал:
Судьбой к телефону приставлен Ладинский,Всему человечеству, видно, назло:Он — гений, он — Пушкин, он — бард исполинский,А тут не угодно ль — алло да алло!” [39]
К середине тридцатых годов, выпустив несколько книг и получив известность, Ладинский стал все больше ощущать несоразмерность своего реального веса в литературе и положения в редакции.
Запись в дневнике Ладинского от 20 ноября 1937 г.: «Написал Милюкову письмо. Старался доказать ему, что мне надо дать что-нибудь более приличное, чем место телефонного мальчика. Говорит, “конечно, вы правы, но как это осуществить?”»[40] Месяцем позже, 30 декабря, еще одна запись: «Алданов (по секрету) сообщил, что “Русские записки” прекращают свое существование, а будет выходить (на деньги того же П-ского) новый толст<ый> журнал под редакцией Милюкова. Факт<ический> редактор Вишняк. Папаша отказался принять в сотрудники Мережковского, Федотова, Бердяева, Ходасевича. “Против вас он ничего не имеет”. Хорошо бы пристроиться секретарем. Но едва ли. У Вишняка своих сколько угодно»[41].
Василий Яновский, объясняясь после войны с эмигрантскими общественниками, писал со свойственной ему резкостью суждений: «Ладинский, — которого Вы называете вполне сложившимся писателем, — сидел в приемной “Последних новостей” по 48 часов в неделю: дежурный у телефона. В комнатушке не было окон: день и ночь горела электрическая лампа. Поминутно звонил телефон, и Ладинский совал хоботок, соединяя линии. Когда мне случалось завернуть туда по делу, то я сразу шалел: от искусственного света днем, от звонков и ложного оживления. Чтобы подогнать еще сотню франков в месяц, Ладинский иногда, тут же между делом, стучал на машинке очередной подвал переводного авантюрного романа. Так жил этот вполне сложившийся писатель. И когда в 1945 г. парижская колония пошла на поклон на рю Гренель, Ладинский записался там один из первых. На многолюдном, торжественном собрании, получая паспорт, Ладинский со слезою в голосе (как бывало о балеринах) огласил содержание выданного ему документа: гражданин СССР — не рефюже, писатель — не телефонист. Такова история Ладинского, которого Е. Кускова и М. Слоним очень даже заметили: хлопнул дверью. Как хлопнули дверью и ушли, каждый по-своему, Поплавский и Сирин»[42]. Более подробно о работе Ладинского в «Последних новостях» Яновский написал четверть века спустя[43].
Иногда пишут о внезапном «покраснении» Ладинского после войны. Это не совсем так. Большим патриотизмом по отношению к эмигрантскому мирку он не отличался и в тридцатые. Его читательские вкусы изначально были довольно определенны. Отвечая в 1931 г. на анкету «Новой газеты» «Самое значительное произведение русской литературы последнего десятилетия», Ладинский написал: «За последние десять лет не было в русской литературе ни одной книги, которую можно было бы назвать гениальной. Но были прекрасные книги, например: “Шум времени” Мандельштама, “Вор” Л. Леонова, “Петр I” Алексея Толстого»[44]. Подбор весьма характерный, ни одного эмигрантского автора.
В письме от 14 августа 1971 г. Юрий Софиев рассказывал Рите Райт-Ковалевой, что на заседании «Круга» во время финской войны Ладинский заявлял: «Для каждого честного русского человека, где бы он ни был, — его место в Красной армии»[45].