Миражи искусства - Антон Юртовой
Я разглядывал обстановку довольно долго и уже начинал скучать, когда вернулась бабка. Мы отправились, держа в руках плетёные лозовые корзинки. «Нынче на грибы урожай, – вводила меня попутчица в курс дела. – Тут вот рядом – не наши. Мы сходим за белыми».
Место сначала шло ровное, полянное; скоро оно сменилось густеющим лесом, уходившим на возвышение и перемежавшимся балками. Мы разошлись по сторонам. Где-то близко бродили коровы; уже знакомые колокольчики вытенькивали мелодию их присутствия, что имеет особый смысл, когда скотины не видно за деревьями.
Я подрезал плотные, свежие, смуглистые сверху башенки, с упоением вдыхал их зовущий аромат, азартно выискивал следующую грибную стайку, и вдруг мне как будто послышалось пение. Остановился. Бабкин голос. Тихий, лёгкий, тёплый, про себя. Он как бы возникал в себе и будто не только звучал сам, но ещё и вбирал в себя разбросанные по зарослям искристые перезвоны колокольчиков. Песня ещё не исполнялась, а только готовилась к исполнению, будучи неоформленной до конца ни в мелодии, ни в словах.
Бабуля сочиняла, импровизировала!
Я не вправе был мешать этому потрясающему запредельному таинству и замер, стараясь оставаться незамеченным.
Тогда моё крыльцо уж зореньку приветило.
Тебя война гнала. На станцию пора!
Я буду ждать. Я так тебе ответила, —
пройдёт пускай хоть век, но – от того утра.
Слова и звуки постоянно меняли семантику, то и дело отталкивались друг от друга или сближались; не был застылым и их нотный окрас. Появившись пока ещё только в своей части, песня уже нуждалась в собственной судьбе, настойчиво требовала своего завершения.
«Ой, напугал», – встрепенулась авторша, когда я, стараясь подойти поближе, неосторожно прохрустел сломанной под ногою веткой. Я извинился, сказал, что отойду, мешать не буду. «Чего там, – немедля замирилась женщина. – Вон сколько собрано. Чуток, и довольно. Обед уж проходит». – «А как же?..» – «Да, небось, будет ещё время, докончу. Иной раз вот так же начинаешь, перебьёт что-нибудь, да ничего, то, что хорошее, после уже выходит и быстрей, и, бывает, даже лучше». Бабка явно шла на опережение. Моя смущённость была ей неинтересна.
Грибы в этот день хоть и заслуживали восторгов, что при сборе, что уже как приготовленные, пахнущие далеко от избы, но связанное с ними радостное предприятие, даже взятое во всех возвышенных эпизодах, должно было отступить по своей значимости перед волшебством нарождения песни. Был ли этот процесс для меня совершенно незнакомым? Что-то я, кажется, слышал о гениях, что они настолько уходили в лабиринты своего вдохновения, что уж как будто теряли себя, удивляя этими странностями окружающих. Странности удивляли и самих гениев и даже иногда в тех случаях, когда выходы из «обычного» были незначительными и никем пока не замечались. Тот же, к примеру, Пушкин становился с годами настолько слитным со своим творчеством, что однажды откровенно поведал об этом своей жёнке, дескать, ничего с собою не могу поделать, впечатления сразу лепятся в строчки, потерять их жаль, потому берусь писать где только придётся: на раутах, при езде в дилижансе, даже при ссорах с кем-нибудь…
Что из этого следовало? Да, пожалуй, ничего особенного. Ну, там гении, народ извечно странный, чудной. А бабка тут при чём? У неё чего странного? Сочиняет, старается, не спешит, песня, наверное, получится и даже – превосходная, никакой зауми. И всё же…
Я ломал голову весь остаток дня, вечером, когда, испросив разрешения, слушал очередную оригинальную распевку своих стариков уже в избе, чьё-то пение в избе неподалёку отсюда уже под самую ночь; по-настоящему не спал я и ещё позже, ночью, будто замороченный мотаясь по сену на чердаке сарая. В какой-то момент крепко, но ненадолго задремал. Проснулся опять же в связи с предыдущим. Мне виделся сон: я; мне около одиннадцати, и, как и теперешняя здешняя бабка, я сочиняю новую песню. И музыка, и слова укладываются в одном ложе просто, легко, послушно. Я радуюсь, и оттого, что всё идёт как надо, берусь песню подправлять, это опять-таки удаётся легко и просто, удаётся множество раз, отчего песня и в мелодии, и в словах становится всё лучше. Моя мама, очень любившая петь наедине лирические народные, не раз говорила мне, что замечает, как я тоже люблю пение, но сам петь вряд ли стану, а вот слушать буду всегда с удовольствием и внимательно, и это тоже нужно и очень хорошо. Ну так вот сейчас я уже мог больше этого – и петь, и даже сочинять. Я тороплюсь поделиться этим с мамой, ищу её, а найти не могу ни дома, ни за домом, ни в огороде, ни в саду, ни где-нибудь на улице. Я выхожу в широкое поле, надеясь, что, наверное, найду её там. Но – нет, всё напрасно. Нет её нигде. Я спешу, мне кажется, что пока она отыщется, я забуду то, что уже у меня отстроилось и отшлифовалось. Меня одолевает тревога и почти боль: я теряю, и, похоже, теряю уже всё и уже совсем. И всё, на самом деле, забывается разом…
Откуда эти невероятные ассоциации? С какой это стати я и композитор, и поэт, в их, так сказать, полном развитии да ещё и в каких-то неполных одиннадцать лет? Впору было, как мальчишке, ущипнуть себя, как это мне, как и другим сверстникам, приходилось иногда делать в детстве, когда требовалось в чём-то остановиться нехорошем, на что нехорошо смотрели взрослые. И я и в самом деле себя ущипнул где-то вбок. Сразу на душе стало тише, ровнее. Но вдруг я отчётливо и как-то по-особенному трепетно осознал, что всё приснившееся – неспроста. Было такое! В другом, совершенно примитивном виде. Но – было! Да, да, как же оно не вспомнилось!
Я тогда и в самом деле находился в том, несерьёзном возрасте. Я любил общение, но ещё больше