Борис Слуцкий - Лошади в океане
«Товарищ Сталин письменный…»
Товарищ Сталин письменный —газетный или книжный —был благодетель истинный,отец народа нежный.
Товарищ Сталин устный —звонком и телеграммой —был душегубец грустный,угрюмый и упрямый.
Любое дело делаетсяне так, как сказку сказывали.А сказки мне не требуются,какие б ни навязывали.
«Ни за что никого никогда не судили…»
Ни за что никого никогда не судили.Всех судили за дело.Например, за то, что латыш,и за то, что не так летишьи крыло начальство задело.
Есть иная теория, лучшая —интегрального и тотального,непреодолимого случая,беспардонного и нахального.
Есть еще одна гипотеза —злого гения Люцифера,коммуниста, который испортился —карамзинско-плутархова сфера.
Почему же унес я ноги,как же ветр меня не потушил?Я не знаю, хоть думал много.Я решал, но еще не решил.
Паяц
Не боялся, а страшилсяэтого паяца:никогда бы не решилсяпопросту бояться.
А паяц был низкорослый,рябоватый, рыжий,страха нашего коростой,как броней, укрытый.
А паяц был устрашенный:чтобы не прогнали, —до бровей запорошенныйстрахом перед нами.
Громко жил и тихо помер.Да, в своей постели.Я храню газетный номерс датой той потери.
Эх, сума-тюрьма, побудка,авоськи-котомки.Это все, конечно, в шуткуперечтут потомки.
Хозяин
А мой хозяин не любил меня —Не знал меня, не слышал и не видел,А все-таки боялся, как огня,И сумрачно, угрюмо ненавидел.Когда меня он плакать заставлял,Ему казалось: я притворно плачу.Когда пред ним я голову склонял,Ему казалось: я усмешку прячу.А я всю жизнь работал на него,Ложился поздно, поднимался рано.Любил его. И за него был ранен.Но мне не помогало ничего.А я возил с собой его портрет.В землянке вешал и в палатке вешал —Смотрел, смотрел, не уставал смотреть.И с каждым годом мне все реже, режеОбидною казалась нелюбовь.И ныне настроенья мне не губитТот явный факт, что испокон вековТаких, как я, хозяева не любят.
1954
«Всем лозунгам я верил до конца…»
Всем лозунгам я верил до концаИ молчаливо следовал за ними,Как шли в огонь во Сына, во Отца,Во голубя Святого Духа имя.
И если в прах рассыпалась скала,И бездна разверзается, немая,И ежели ошибочка была —Вину и на себя я принимаю.
Моральный кодекс
На равенство работать и на братство.А за другое — ни за что не браться.На мир трудиться и на труд,все прочее — напрасный труд.Но главная забота и работаподенно и пожизненно — свобода.
«Я доверял, но проверял…»
Я доверял, но проверял,как партия учила,я ковырял, кто привирал,кто лживый был мужчина.
Но в первый раз я верил всем,в долг и на слово верил.И резал сразу. Раз по семья перед тем не мерил.
В эпоху общего вранья,влюбленности во фразуя был доверчив. В общем, яне прогадал ни разу.
Двадцатый век
В девятнадцатом я родился,но не веке — просто году.А учился и утвердился,через счастье прошел и бедувсе в двадцатом, конечно, веке(а в году — я был слишком мал).В этом веке все мои вехи,все, что выстроил я и сломал.
Век двадцатый! Моя ракета,та, что медленно мчит меня,человека и поэта,по орбите каждого дня!
Век двадцатый! Моя деревня!За околицу — не перейду.Лес, в котором мы все деревья,с ним я буду мыкать беду.
Век двадцатый! Рабочее место!Мой станок! Мой письменный стол!Мни меня! Я твое тесто!Бей меня! Я твой стон.
«Интеллигенция была моим народом…»
Интеллигенция была моим народом,была моей, какой бы ни была,а также классом, племенем и родом —избой! Четыре все ее угла.
Я радостно читал и конспектировал,я верил больше сложным, чем простым,я каждый свой поступок корректировалЛьвом чувства — Николаичем Толстым.
Работа чтения и труд писаниябыла святей Священного Писания,а день, когда я книги не прочел,как тень от дыма, попусту прошел.
Я чтил усилья токаря и пекаря,шлифующих металл и минерал,но уровень свободы измерялзарплатою библиотекаря.
Те земли для поэта хороши,где — пусть экономически нелепо —но книги продаются за гроши,дешевле табака и хлеба.
А если я в разоре и распылене сник, а в подлинную правду вник,я эту правду вычитал из книг:и, видно, книги правильные были!
«Романы из школьной программы…»
Романы из школьной программы,На ваших страницах гощу.Я все лагеря и погромыЗа эти романы прощу.
Не курский, не псковский, не тульский,Не лезущий в вашу родню,Ваш пламень — неяркий и тусклый —Я все-таки в сердце храню.
Не молью побитая совесть,А Пушкина твердая повестьИ Чехова честный рассказМеня удержали не раз.
А если я струсил и сдался,А если пошел на обман,Я, значит, некрепко держалсяЗа старый и добрый роман.
Вы родина самым безродным,Вы самым бездомным нора,И вашим листкам благороднымКричу троекратно «ура!».
С пролога и до эпилогаВы мне и нора и берлога,И, кроме старинных томов,Иных мне не надо домов.
«Снова нас читает Россия…»
Снова нас читает Россия,а не просто листает нас.Снова ловит взгляды косыеи намеки, глухие подчас.
Потихоньку запели Лазаря,а теперь все слышнее слышныгоре госпиталя, горе лагеряи огромное горе войны.
И неясное, словно движениеоблаков по ночным небесам,просыпается к нам уважение,обостряется слух к голосам.
М. В. Кульчицкий
Одни верны России потому-то,Другие же верны ей оттого-то,А он — не думал, как и почему,Она — его поденная работа.Она — его хорошая минута.Она была отечеством ему.Его кормили. Но кормили — плохо.Его хвалили. Но хвалили — тихо.Ему давали славу. Но — едва.Но с первого мальчишеского вздохаДо смертного обдуманного крикаПоэт искал не славу, а слова.Слова, слова. Он знал одну награду:В том, чтоб словами своего народаВеликое и новое назвать.Есть кони для войны и для парада.В литературе тоже есть породы.Поэтому я думаю: не надоОб этой смерти слишком горевать.Я не жалею, что его убили.Жалею, что его убили рано.Не в третьей мировой, а во второй.Рожденный пасть на скалы океана,Он занесен континентальной пыльюИ хмуро спит в своей глуши степной.
Просьбы