Николай Ладыгин - И лад, и дали
Эшелон с беженцами отходил со станции Рославль вечером. Когда он готовился к отправлению, над вокзалом вспыхнула световая бомба, спускающаяся на парашюте. От нее стало светло как днем, и мы увидели немецкий самолет-разведчик. Вскоре наш поезд тронулся, а через несколько часов немцы разбомбили до основания сам вокзал и все поезда, но об этом мы узнали намного позже…
В пути я начал вести дневник, потом бросил, о чем сейчас жалею — перед глазами проходила живая история страны, подробности которой навсегда стерлись из моей памяти. Ехали мы долго, поезд часто останавливался. Дорогой ели хлеб; на станциях бегали за кипятком. Наконец наш эшелон прибыл на станцию Кирсанов Тамбовской области, где нас встретили подводы. Детей посадили на них и к вечеру привезли в деревню Вельможка. Нам, привыкшим в пути к хмурым и озабоченным лицам беженцев, бросилось в глаза, что по деревенской улице гуляло много молодежи, звучали задорные частушки под гармошку и веселый смех. Подводы подъехали к флигелю бывшего барского дома (сам дом, как говорят, сгорел во время гражданской войны). Всех детей расположили на ночь в помещениях, а меня и еще одного сына работницы детского дома положили спать на улице в сене. Так началась наша жизнь в Тамбовском крае.
Место, куда нас забросила война, можно было без всякого преувеличения назвать курортным. Флигель, в котором расположился детдом, стоял над обрывистым речным берегом. Внизу, извиваясь, протекала Ворона. Вдоль ее берегов рос густой лес. Любопытно, что каждый изгиб реки имел свое название — и довольно меткое: «каменник», «прямица», «синий пенек» и т. д. Места там были заповедные. Особенно хороша река. Вечером и рано утром голавли хлопали по воде хвостами, высоко выскакивая из воды и делая «свечку». Рыбалка была замечательной.
Первую зиму нашу семью приютили в своем доме гостеприимные Поколюхины, жившие на краю села Низовка (Низовое). Их самих в доме было пять человек, да и нас — пятеро. К тому же у них ночевали еще и человек пять-шесть рабочих из мастерских под названием «Шарапка». Они делали телеги и сани для фронта. Таким образом, народу вечерами собиралось много, а дом был небольшой: изба-пятистенка, в одной ее комнате — русская печь, в другой — «голландка», в сенцах — корова. Я запомнил красную пятиконечную звездочку над крыльцом, вырезанную из фанеры.
Каждый день я ходил за полтора километра в лес за дровами. Собирал сушняк, отдавая предпочтение дубовым веткам и сучьям. Помню, что стало плохо с солью. Сначала на столе всегда стояла хозяйская соль в солонке, а потом она пропала, и у всех появились свои узелки с солью. Суп без соли был невкусным и не елся. С одеждой тоже дело обстояло плохо. Все ходили в телогрейках, чиненных и перечиненных разноцветными лоскутками. У одного из рабочих, родом из деревни Паника, телогрейка висела клочьями. Он был человеком с большим народным юмором, рассказывал всякие небылицы и образно называл свои лохмотья «лепестками». «Вот опадут мои лепестки, — говорил он, — что я буду делать?»
Немцы рвались к Москве. Наше настроение становилось все более и более унылым. Эвакуированные интеллигенты Буленков и Клименков говорили, что вот-вот падет Москва и большевикам настанет «капут». Папа был другого мнения и возражал им. Крестьянин из Паники тоже пессимистически комментировал слухи с фронтов: «Пропали коммуны. Вот Литер (Гитлер. — Б. Л.) придет и наведет порядок…» Однажды он спросил нашего отца, которого все уважали: «Как вы считаете: что будет с нами, с Москвой? Если Гитлер победит, то будет хуже или лучше?»
Отцу, который перед войной был как-то в Смоленске, привелось тогда слушать лекцию о международном положении. На ней рассказывалось, как Гитлер пришел к власти, как он воспитывал молодежь в ненависти к славянским народам и к России, о неизбежной войне с Германией. Помню, как он приехал после той лекции домой очень взволнованный и стал говорить матери, что будет страшная война, что надо продать дом и уехать куда-нибудь в глубь страны. Но потом его настроение изменилось, он внешне успокоился, и мы остались в Рославле. И вот теперь, во время войны, услышав вопрос от мужика из Паники, Николай Иванович почувствовал необходимость провести среди сельчан беседу. Он начал говорить, и в избе сразу все затихли, даже дети. Отец рассказал о Гитлере, о том, как он пошел покорять народы, которые должны были, по замыслам захватчика, стать рабами; что в основе гитлеровской идеологии лежит мысль об уничтожении части людей. Говорил он хорошо, складно, убедительно, не волновался, только лицо его чуть покраснело. В заключение Николай Иванович сказал, что если даже немцы возьмут Москву, то они все равно не победят нашего народа, ведь брал же Наполеон Первопрестольную, однако вскоре был сам сломлен и с позором изгнан с русской земли.
Прошло какое-то время, и немецкие войска были отброшены от Москвы. Крестьянин из Паники, что ходил в лохмотьях, тогда сказал: «Прав был Николай Иванович! Ведь он ученый, не то что мы — голодранцы».
Помимо тех, кто уважал отца и прислушивался к его мнению, были среди местных сельских жителей и такие, которые относились к нему весьма подозрительно. Особенно странным им казалось, что Николай Иванович никогда не ругался бранными словами и не пил «горькой», за что назывался ими «дворянином». Отец действительно осуждал пьянство и с горечью относился к народному бедствию. Позднее он написал на эту тему стихотворение:
Я помню резкие контрасты,Когда, покою вопреки,Спокойный человек, я частоСтрадал на берегах реки.
Вставали предо мной картины,Какие долго не умрут:Река, затянутая тиной,Лежала как серовский пруд,
Дышало теплотой пространство,И нежно лилии цвели,А под кустами было пьянствоХозяев этой вот земли.
Каких им нужно революций?Какой природы чудеса?Когда постыдно раздаютсяС нелепой бранью голоса.
Горячие лучи закатаНе вынесли холуйских слов,И вечер улетел крылатыйВ холодный сумрак облаков.
Во время войны отец учительствовал в селе Первое Пересыпкино — преподавал черчение и рисование. В свободное от работы время он писал портреты местных жителей, а также обитателей соседних населенных пунктов. Сельчане с большим интересом и одобрением относились к занятию папы живописью: приносили ему мел и столярный клей для грунтования холстов, приходили наблюдать за его работой. Как правило, я помогал отцу делать подрамники для холстов. Однажды я смотрел, как он работал над мужским портретом, и обратил внимание на то, что нос изображен немного большим, чем он был на самом деле. Я спросил, зачем папа это сделал. И получил ответ: «Чтобы подчеркнуть характер лица». Действительно, с таким носом образ портретируемого человека стал более выразительным и, как ни странно, более похожим на свой оригинал.
Маму назначили директором детского дома. Сослуживцы ее уважали, а дети искренне любили. Мне запомнился случай, который произошел несколько позднее, после войны: мама приобрела несколько новых тарелок для столовой, и во время раздачи еды стала выстраиваться очередь девочек и мальчиков, чтобы покушать именно из них — «из тарелок Александры Ивановны».
Наша семья перешла из дома Поколюхиных во флигель бывшего барского дома, где размещался детдом. Жизнь была тяжелой: ни хорошего питания, ни теплой одежды, ни телефонов, ни электричества. Хлеб вначале пекли сами в деревне, а потом стали привозить из села Вторая Гавриловка, где его выдавали по карточкам.
Однажды, когда отец был по делам детдома во Второй Гавриловке, он познакомился с двоюродной внучатой племянницей поэта Евгения Баратынского[10] — Еленой Михайловной Боратынской, которая жила в том населенном пункте и работала медсестрой в местной больнице. С тех пор между ними завязалась дружба, и отец, бывая в Гавриловке, встречался и подолгу беседовал с ней. Как-то раз Елена Михайловна подарила на память отцу семейное Евангелие с подписью «Дедушке от внучки Машеньки». Позднее то Евангелие мы передали тамбовскому художнику В. Г. Шпильчину, который коллекционировал все материалы, касающиеся рода дворян Боратынских и культуры их усадьбы под названием «Мара».
Между тем отца на фронт так и не взяли — нога после перелома неправильно срослась, и ходил он очень плохо. Он, чем мог, помогал маме в детском доме: организовывал художественную самодеятельность, писал пьесы для детского театра, показывал фокусы, добывал дрова и пропитание. Вокруг него всегда собирались люди — и взрослые и дети. Он обладал незаурядным даром общения. Все у Николая Ивановича получалось весело, хорошо, интересно. Помню, как он сочинял стихи для детских утренников; ставил пьесу А. П. Чехова «Медведь», играя в ней главную роль; писал детскую повесть «Партизаны» и рисовал к ней иллюстрации. Особенно удачной и оригинальной, по мнению окружающих людей, получилась у него постановка собственной пьесы под названием «Брюнетка и Блондинка».