Борис Пастернак - Сестра моя, жизнь
«…День – как в паутине; время не движется, но капля за каплею всасывается каким-то узлом ненастья, – и подчиняясь этой топкости засасывающего неба, выходишь к вечеру за ворота – за плечами – тургеневская изгородь усадьбы, впереди – свинцовая пустыня, пустыри в слякоти, жнивья, серые-серые, воронье, комья пара, ни души, и только полный, невыносимо многоверстный, кругом очерченный горизонт вокруг тебя… На горизонте – частые поезда товарные, воинские. И это все один и тот же поезд или еще вернее чье-то повторяющееся без конца причитанье об одном, последнем проползшем поезде, который, может быть, прошел и вправду, до этого наваждения, до этой мертвой думы, от которой оторвалась последняя надежда, в последний день, быть может 19-го, когда действительность еще существовала и выходили еще из дому, чтобы вернуться затем домой…»
Борис Пастернак – родителям.
Из письма июля 1914
От осеннего стихотворения на эту тему, вычеркнутого военной цензурой, осталась только первая строфа из шести:
Осень. Отвыкли от молний.Идут слепые дожди.Осень. Поезда переполнены —Дайте пройти! – Все позади.
Стихотворение «Артиллерист стоит у кормила» было напечатано 20 ноября 1914 года в составленной Маяковским литературной странице газеты «Новь». Земля зарывается в пучину смерти, как подорвавшийся на мине броненосец. Ею управляет мелкий, ординарный «артиллерист-вольноопределяющийся, скромный и простенький». При своей набожности, он глух к голосу истории, иными словами, глух к Божьей воле:
Он не слышит слов с Капитанского мостика,Хоть и верует этой ночью в Бога;И не знает, что ночь, дрожа по всей обшивкеЛесов, озер, церковных приходов и школВот-вот срежется, спрягая в разбивкуС кафедры на ветер брошенный глагол:Zaw[21]
* * *«…Через год я уехал на Урал. Перед тем я на несколько дней ездил в Петербург. Война чувствовалась тут меньше, чем у нас. Тут давно обосновался Маяковский, тогда уже призванный.
Как всегда оживленное движение столицы скрадывалось щедростью ее мечтательных, нуждами жизни не исчерпываемых просторов. Проспекты сами были цвета зимних сумерек, и в придачу к их серебристой порывистости не требовалось много фонарей и снегу, чтобы заставить их мчаться вдаль и играть.
Мы шли с Маяковским по Литейному, он мял взмахами шагов версты улиц[22], и я, как всегда, поражался его способности быть чем-то бортовым и обрамляющим к любому пейзажу. Искристо-серому Петрограду он в этом отношеньи шел еще больше, чем Москве…»
Борис Пастернак.
Из повести «Охранная грамота»
Петербург
Как в пулю сажают вторую пулюИли бьют на пари по свечке,Так этот раскат побережий и улицПетром разряжен без осечки.
О как он велик был! Как сеткой конвульсийПокрылись железные щеки,Когда на Петровы глаза навернулись,Слезя их, заливы в осоке!
И к горлу балтийские волны, как комьяТоски, подкатили; когда имЗабвенье владело; когда он знакомилС империей царство, край с краем.
Нет времени у вдохновенья. Болото,Земля ли, иль море, иль лужа, —Мне здесь сновиденье явилось, и счетыСведу с ним сейчас же и тут же.
Он тучами был, как делами, завален.В ненастья натянутый парусЧертежной щетиною ста готоваленВрезалася царская ярость.
В дверях, над Невой, на часах, гайдуками,Века пожирая, стоялиШпалеры бессонниц в горячечном гамеРубанков, снастей и пищалей.
И знали: не будет приема. Ни мамок,Ни дядек, ни бар, ни холопей,Пока у него на чертежный подрамокНадеты таежные топи.
Волны толкутся. Мостки для ходьбы.Облачно. Небо над буем, залитымМутью, мешает с толченым графитомУзких свистков паровые клубы.
Пасмурный день растерял катера.Снасти крепки, как раскуренный кнастер[23].Дегтем и доками пахнет ненастьеИ огурцами – баркасов кора.
С мартовской тучи летят парусаНаоткось, мокрыми хлопьями в слякоть,Тают в каналах балтийского шлака,Тлеют по черным следам колеса.
Облачно. Щелкает лодочный блок.Пристани бьют в ледяные ладоши.Гулко булыжник обрушивши, лошадьГлухо въезжает на мокрый песок.
Чертежный рейсфедерВсадника медногоОт всадника – ветерМорей унаследовал.
Каналы на прибыли,Нева прибывает.Он северным грифелемНаносит трамваи.
Попробуйте, лягте-каПод тучею серой,Здесь скачут на практикеПоверх барьеров.
И видят окраинцы:За Нарвской, на Охте,Туман продирается,Отодранный ногтем.
Петр машет им шляпою,И плещет, как прапор,Пурги расцарапанный,Надорванный рапорт.
Сограждане, кто это,И кем на терзаньеРаспущены по ветруПолотнища зданий?
Как план, как ландкартуНа плотном папирусе,Он город над мартомРаскинул и выбросил.
Тучи, как волосы, встали дыбомНад дымной, бледной Невой.Кто ты? О, кто ты? Кто бы ты ни был,Город – вымысел твой.
Улицы рвутся, как мысли, к гаваниЧерной рекой манифестов.Нет, и в могиле глухой и в саванеТы не нашел себе места.
Волн наводненья не сдержишь сваями.Речь их, как кисти слепых повитух.Это ведь бредишь ты, невменяемый,Быстро бормочешь вслух.
1915
Через неделю после встречи нового 1916 года Пастернак уехал на Урал, где поступил конторщиком на химические заводы, работавшие на оборону. Зимний рассвет среди лесистых Уральских гор застал его в медленно шедшем пассажирском поезде между Пермью и горнорудным районом, расположенным на севере Пермской губернии. Граница с Азией проходила где-то рядом, по хребту, из-за которого вставало яркое солнце. Его лучи скользили по склонам, коронуя золотыми отблесками верхушки могучих сосен. В окнах движущегося поезда разворачивалась поразительная панорама, отразившаяся в написанных тогда стихах.
Урал впервые
Без родовспомогательницы, во мраке, без памяти,На ночь натыкаясь руками, УралаТвердыня орала и, падая замертво,В мученьях ослепшая, утро рожала.
Гремя опрокидывались нечаянно задетыеГромады и бронзы массивов каких-то,Пыхтел пассажирский. И, где-то от этогоШарахаясь, падали призраки пихты.
Коптивший рассвет был снотворным. Не иначе:Он им был подсыпан – заводам и горам —Лесным печником, злоязычным Горынычем,Как опий попутчику опытным вором.
Очнулись в огне. С горизонта пунцовогоНа лыжах спускались к лесам азиатцы,Лизали подошвы и соснам подсовывалиКороны и звали на царство венчаться.
И сосны, повстав и храня иерархиюМохнатых монархов, вступалиНа устланный наста оранжевым бархатомПокров из камки и сусали.
1916
Борис Пастернак – родителям30 января 1916. Всеволодо-Вильва.
«…Здешний быт, климат, природа, здешнее препровождение времени мое и мои занятия, – все это настолько далеко от Москвы, – хотя бы географически: четырьмя ночами пути по железной дороге отделен я от Ярославского вокзала; – настолько далеко и несходно, что мне не верится, будто назад две недели я еще был в Москве…
Здесь имеется провинциализм и больше, уездовщина, и больше, глухая уральская уездовщина не отстоенной густоты и долголетнего настоя. Но все это или многое уже уловлено Чеховым, хотя надо сказать, нередко со специфической узостью юмориста, обещавшего читателю смешить его. Этот дух не в моем жанре, и литературно вряд ли я мои здешние наблюдения использую. Косвенно, конечно, все эти темы и типы в состав моей туманной костюмерной войдут и в ней останутся. Вообще мне трудно решить, кто я, литератор или музыкант, говорю, трудно решить тут, где я стал как-то свободно и часто и на публике импровизировать, но увы, техникой, пока заниматься не удается, хотя это первое прикосновение к Ганону[24] и пианизму на днях, вероятно, произойдет…