Ситцевая флейта - Светлана Геннадьевна Леонтьева
к вам пришла "рассказать то, что солнышко", то что
я храню в отголосках
зарубки, заметы,
книги, скарб, узелки, письма, марки, что с почты,
где бы я ни была в этом мире, не в этом,
мне буфет светит ярче, чем в небе кометы!
Мне мучительно к этому соприкасаться,
но мучительнее это всё мне не трогать,
я пытаюсь сдержать эту близость дистанций,
я всей зоркостью слепнуть пытаюсь, но пальцы
помнят дверцы и ящички этих субстанций!
Скрипы, шорохи, звоны и трели буфета.
…Оттого наизусть помню я стихи Фета.
***
И пока я тебе могла обещать, прогрызая солнце в небе,
и пока я могла заклинать тебя о добре и хлебе,
да на каком Калиновом мосту мне выкован гребень?
На какой мне реке Смородине воздух целебен?
Где ещё так дышать полногрудо, полногорлово?
Где ещё так умирать каждодневно, каждоночно в свои вечности?
Ты знаешь, сколько я прожила, обещая не стариться в рифмы глагольные:
эти явки с повинной! Вот спинки, вот плечики.
Я вообще беззащитная, без кожи, без панциря.
Без кос Самсоновых. Сама их срезала на шиньоны, парики, на бутафорию разную.
Повторяя судьбу Кромвеля, канцлера,
испещрённая наговорами праздными.
И толпа разъярённая, в данном случае сети социальные
выдыхают: «Распни!». Эшафот мой сожмёт позвоночник мне!
Да чего уж там. Разве я обещала неподкупные звёзды хрустальные?
И Марсы? И яблони? Ловчие
сорочиные клювы? Кувшинки? Луга заливные? Нисколечко!
Даже гончих собак не имела в виду и ловушки не ставила.
Не готовила утром охоту по типу расколичьей.
Не хотела. Не думала. Не привлекалась. Есть правило
для меня неизменное, слёзное: наших не трогаю!
И второе есть правило: коль согрешила, покаяться.
Интриган и хитрец – о, судьба неизменная Кромвеля.
И падение вниз в зазеркалие сущего хаоса.
И к стопам твоим: каждые целовать оголённые пальцы мне!
Начинаю с мизинца. Затем указательный. Надо же
возле ногтя: мозоль…её смазать бы кремом с душицею.
Мне бы чая с лимоном. Котлету. Ещё бы ушицу мне
из форели, из радужной.
Да из карпа зеркального. Видел ли ты, лупоглазого?
Запечённого с луком в духовке. Он пахнет, как дерево!
Ещё пахнет как ночи, твоё упованье оргазмами,
проливайся в меня ты своей эстрогенной материей!
Ничего не поможет в тюрьме, оговоренный Кромвель твой.
Не изменник, но он уличён во измене, и не интриган, но в интригах весь.
Да уж лучше река, что Смородина,
чтобы по плечи, по грудь с головой.
Да уж лучше Калиновый мост. Вот те – крест!
Я пишу тебе письма, мои эсемески отчаянья,
что полны нежных клятв, что полны чепухою неистовой.
Вижу, солнце встаёт так багряно и пламенно в Тайберне,
ибо Тауэр-Хилл чуть правее за мрачною пристанью.
***
Игорю Чурдалёву
Иногда так бывает со мной по ночам.
вдруг захочется водки, мужского плеча,
но беру вожделенно, читаю я книгу.
Ибо так мы устали от всех новостей,
от интриг, от вранья, от мощей и страстей
и от лжи во кремлях поелику.
Я Покровскою исповедью извелась,
надо мною лишь слово усердствует всласть,
были б гвозди у слов, разве я пожалела б ладони?
В этих пряных, колючих скитаться снегах,
апулеевым осликом – слёзы в глазах –
по пустыням, по сахарным, сонным.
Рваной рифмой по краю пробиты виски.
Игорь, Игорь, туда в эти бури, пески,
где алхимики, стоики, самоубийцы, поэты,
извлекать золотой, беспробудный свинец.
Но тот мальчик в кафе, ты же помнишь, малец?
Пожалей хоть его. Я квинтеты
перерезанным слухом внимаю.
А он
этот мальчик-таджик в белых кедах, что сон,
и в китайских штанах, и в футболке
по-овечьи глядит на тебя и меня,
а затем на меня и тебя, не кляня,
не боясь, не храня. Но его пятерня
как неделю немыта. Шаболки,
две продажные девки, речной стадион:
это перечень наших, прожитых времён
и «братки» в тёмном парке на «Мерсах» и «Джипах».
Да погибшие там, где Афганский излом,
да ларьки деревянные, что за углом,
да вино в алых кружках под липой.
Ресторан. Мне не надо, не надо туда!
Но была я другой в эти дни и года:
мягче, легче, пронзительней, звонче, глупее.
Левенталь да Самойлов, Вадим Степанцов:
в моих книгах закладки и почерк пунцов.
А сейчас даже плакать не смею. Не смею…
По-другому ли было? По-прежнему ли?
Эти кипы-слова, эти фразы-кули.
Сахар слаще и соль солонее, и хлебушко с перцем.
Но ты время тогдашнее нам рассказал.
И поверила я в то, что круг – есть овал.
А иначе, зачем так терзаться мне сердцем?
***
Мальчик мой, милый мальчик, от нежности я удушающей
захожусь в тихом выдохе, мой лягушонок! Икра
у царевны-лягушки в кораллах! В её обиталище,
в её тайные капища, в жёлтых хребтинах тавра
и в Тавриды её, однозначно крещусь я, вникая!
Мальчик мой, я пронизана жгучей, безмерной, моей
материнской любовью! Для этого – выход из рая
и впадение в грех! И падение! Жальче, безмерней, сильней.
Берегись челюстей ты акульих, и ловчих собак и рыбацких
шелковистых сетей. Ты – из маленьких капельных сфер
да из этой икринки, из царской, что по-азиатски,
из уральских болот да из марсовых спаянных вер.
Кто же тот акушер, что принял у царевны-лягушки
золотые икринки на бабьем родильном столе?
Повивальные бабки, сестрицы, девицы, подружки?
А икра у лягушки нежнейшая, словно суфле.
Я целую тебе ножки-лапки и ручки в прожилках, и тельце!
Мне отдали тебя – зимовать! И сказали мне так:
«Тётя Света, ты выходишь! Ты воспитаешь! И сердце
за него ты положишь! Луну назовёшь, герб и флаг!»
О, лягушья звезда, моя белая – Сириус жабий!
И созвездие псов, что по Кельвину массы на треть!
Утопаю в любви! Льды твои разбиваю по-бабьи.
Хлопочу, мальчик мой, нам гулять, дай шапчонку надеть.
Мне тебя обнимать во сиротство твоё, царской крови
мне в больницу анализы завтра сдавать поутру
с девяти до двенадцати. Смеси к обеду готовить,
и поэтому знаю, что я перелюсь, не умру.
Во зверюшек, во птиц, в земноводных да рыб пресноводных,
в травянистых лягушек, питающихся комарьем,
пауками, сверчками, о, мальчик, любимый мой, сводный,
кабы быть детородной! Не старой, родить бы в тугой водоём
мне братишек тебе! И лягушачьи жёлтые звёзды
всем раздать, как икринки, прозрачные, что янтари!
Но сказать – не скажу, как терзали меня, грызли остов,
как знамёна топтали мои, промывали мне кости,
лягушиные лапки едали тугие внутри.
Никогда я – во Францию! Я на сто