Юрий Щеглов - Проза. Поэзия. Поэтика. Избранные работы
И вот – военный, боевой летчик, ты сидишь передо мной, и я с гордостью вспоминаю, что могу законно считать тебя за родного сына. Но и другие мысли приходят в голову, когда я вижу тебя перед собой. Я хочу сказать о твоей благородной мечте найти экспедицию капитана Татаринова, мечте, согревшей твои молодые годы. Ты как бы поставил своей задачей вмешаться в историю и исправить ее по-своему. Это правильно. На то мы и большевики-революционеры (ДК, часть 7, гл. 1).
Столь же приподнято, но с иными обертонами звучит Санин ответный тост. Перевернув политически необходимую, но малопонятную Кате испанскую страницу и уклонившись от инклюзивного «мы, большевики» судьи Сковородникова, Саня возвращает слушателей в родной мир их изначальных поэтических мечтаний, в мифологическое время Энска их детских лет:
Salud!.. Будем считать, что «путешествие в жизни» еще только началось <…>. Корабль вчера покинул гавань, и еще виден впереди маяк, пославший ему прощальный привет <…>. Когда-то, маленькие, но храбрые, мы шли по темным и тихим улицам этого города. Мы были вооружены одним финским ножом на двоих, тем самым ножом, для которого Петя сшил чехол из старого сапога. Но мы были вооружены лучше, чем это может показаться с первого взгляда. Мы шли, потому что дали друг другу клятву: «Бороться и искать, найти и не сдаваться». Мы шли – и путь еще не кончен.
В третий раз Саня приезжает с Катей в Энск уже после войны. Найдя экспедицию капитана Татаринова, пройдя через все испытания, он блестяще выполнил свою жизненную миссию. На последней странице романа судья Сковородников в последний раз произносит речь, как бы долженствующую все окончательно подытожить и расставить по местам:
Жизнь идет <…>. Зрелые, законченные люди, вы приехали в родной город и вот говорите, что его трудно узнать, так он изменился. Он не только изменился – он сложился, как сложились вы, открыв в себе силы для борьбы и победы. <…> Мечты исполняются, и часто оказывается реальностью то, что в воображении представлялось наивной сказкой. <…> такие капитаны, как он <Татаринов> и ты, двигают вперед человечество и науку (ДК, часть 10, гл. 9).
Но роман знаменательно кончается не этими торжественными банальностями, а проникновенными воспоминаниями главных героев, Сани Григорьева и Кати Татариновой, в которых еще раз звучат некоторые из возвышенно-поэтических лейтмотивов их темы:
Мы спустились к реке и прошли до Пролома, подле которого худенький черный мальчик в широких штанах когда-то ловил голубых раков на мясо. Как будто время остановилось и терпеливо ждало меня на этом берегу, между старинных башен, у слияния Песчинки и Тихой <…> В городе было тихо и как-то таинственно. Мы долго шли, обнявшись, и молчали. Мне вспомнилось наше бегство из Энска. Город был такой же темный и тихий, а мы маленькие, несчастные и храбрые, а впереди – страшная и неизвестная жизнь… У меня были мокрые глаза, и я не вытирал этих радостных слез и не стеснялся, что плачу (Там же).
Таким образом, в заключительных абзацах «Двух капитанов» обеим перспективам – советской, политически правильной, и персональной, героико-лирической, – еще раз дается выступить рядом как двум конкурентным истолкованиям пережитого опыта. При этом последнее слово остается все-таки за героями; и старик Сковородников перед фактом неоспоримой Саниной победы вынужден несколько стушевать свою обычную строгость: «На этот раз – впервые в жизни – судья не потребовал у меня отчета».
5Для полноты нашей картины «неантагонистического» мира каверинских романов следует хотя бы кратко коснуться проблемы злых, враждебных героям сил, без которых вряд ли может состояться сюжетный роман: каковы они, откуда взяты и какое имеют отношение к тому конкретному историческому злу сталинской эпохи, о котором мы в настоящее время уже так много знаем?
Трудно было бы ожидать от романа 30–40‐х годов показа реальных структур тирании, бюрократизма, индоктринации, манипулирования людьми, создания и поддержания государственных мифов; тщетно искать в нем отражения таких, знакомых большинству современников, состояний, как страх, неуверенность, добровольный самообман, компромиссы с совестью… Для литературы поры «высокого сталинизма» совершенно немыслима идея о том, чтобы вредоносное начало могло хоть в какой-то мере быть в природе самой системы. Источник зла надлежало выносить либо в чуждые, враждебные советскому началу сферы, либо, на худой конец, локализовать его в темных тайниках души отдельных порочных индивидуумов. Примеры первого многочисленны и по большей части уже совершенно нечитабельны. Примеров второго немного, и «Два капитана» – один из них.
Из исторического опыта мы знаем, что существенно новым моральным явлением нашего века является массовое зло «по положению», совершаемое средними, в общем-то приличными в нормальных условиях людьми, которых тоталитарная система превращает в своих сообщников (это убедительно показано, например, в таких произведениях, как «Дом на набережной» или «Исчезновение» Ю. В. Трифонова). Напротив, в романе Каверина, произведении романтической традиции, зло предстает как активное личное начало, носители которого являются таковыми «по природе», независимо от политического строя.
Это в особенности относится к Ромашову. Вспомним, что безусловно отрицательных персонажей в «Двух капитанах» три: 1) Санин отчим Гаер Кулий; 2) Катин отчим, педагог и историк освоения Севера Николай Антонович Татаринов; и 3) Санин школьный товарищ Ромашов. Если зло первых двух еще может быть частично объяснено как наследие старого мира (в частности, Николай Антоныч – бывший крупный промышленник, неизвестно каким образом сохранившийся через все политические чистки 20‐х годов), то Ромашов, выросший уже при советской власти, являет собой чистый образец негодяя от природы. На это имеются недвусмысленные указания:
«Это был врожденный искатель кладов – суеверный и жадный» (ДК, часть 2, гл. 4; курсив наш. – Ю. Щ.). Катя Татаринова, читавшая Диккенса, сразу и навсегда распознает в совсем еще юном Ромашове архетипического злодея: «Как ты не понимаешь – он просто страшный. <…> Он похож на Урию Гипа», – «с ужасом» и «с отвращением» говорит она Сане на школьном балу (ДК, часть 3, гл. 8). Саню он ненавидит по чисто личным причинам, главным образом как соперника в любви к Кате (ср. Урию Гипа).
Так или иначе, на примере всех троих мы можем видеть, что злодейство, как и доблесть, не коренится у Каверина в специфике советской эпохи, но имеет классический фон, восходя – либо генетически, либо типологически – к миру «вечных образов» литературы или к дореволюционному прошлому.
Литературно-архетипическая подоплека образов Николая Антоныча и Гаера Кулия не менее явственна, чем у Ромашова. При этом она одна и та же – перед нами два варианта одной фигуры. Оба приспособились и скрывают от новых властей свое неблаговидное прошлое; оба – лицемеры, любящие красиво говорить, поучать своих домашних, напоминать им о собственных заслугах перед семьей и обществом. Женившись на матерях героя и героини, оба они мучают своих жен и доводят их до могилы (моделью для обоих является мистер Мэрдстон, но Кулий несколько ближе к этому диккенсовскому персонажу, чем Николай Антоныч)174. В обоих случаях эволюция героя и героини включает освобождение от власти этих узурпаторских «лжеотцовских» фигур.
Можно заметить, что те же черты прослеживаются и у других пожилых персонажей-мужчин в романе. Старик Сковородников, хотя и в каком-то весьма смягченном и условном варианте, во многом относится к тому же типу. Как Николай Антоныч, он ухитряется, при довольно скромных заслугах перед революцией, стать «большим человеком у советской власти».
Брак его с тетей Дашей, по крайней мере в начале романа, носит те же черты завлечения простой, наивной женщины в сети хитрого демагога, что и женитьба Гаера на Саниной матери (вспомним, что говорит тетя Даша (ДК, часть 1, гл. 10) об этом своем ухажере: «Кровопийца, ругатель <…> Вот как надругался! Думаете, сирота, так и некому меня охранить?»). Единоличный владыка маленького домашнего очага, судья любит ораторствовать и наставлять молодых, напоминая в этом обоих отрицательных героев: своим темным, витиеватым стилем в начале романа – Гаера, а позднейшим, округлым и торжественным, – Николая Антоныча.
Любопытно, наконец, что коннотациями самозванца и домашнего тирана – хотя и в совсем уже размытом виде – наделен Санин школьный наставник, симпатичный учитель Кораблев. Про него говорят, что он «заморил свою жену» (ДК, часть 2, гл. 10), он рассказывает ученикам о дальних странах, которые якобы объездил (ДК, часть 2, гл. 5), и делает предложение Катиной матери, т. е. по крайней мере претендует на роль ее отчима.
Этих беглых наблюдений довольно, чтобы видеть, что в романе Каверина «плохие парни» (bad guys – английское название злодеев в литературе и кино) черпают свою силу из мифопоэтических моделей, которые, хотя у нас и нет возможности подробно на них останавливаться, весьма интересны и заведомо лежат вне плоских оппозиций типа «советское – антисоветское, наше – не наше» и др.