Дословно - Хамдам Закиров
Две стоваттные лампочки, комната словно обуглена, стены
оплавились – потоки прохлады
скользят вдоль окна, – их не влечет огонек мой.
Поеду ли в Крым, в Коктебель,
забуду там то, что забыто, покроюсь
загаром как новой одеждой, умру
от ножа, воды или камня, пить в одиночестве буду и
смотреть на толпу. А когда-то
лето случалось весной, весна же –
царила весь год. И затем:
всё влекло, ночь казалась волшебной и плотоядной, закат
рубцевался на горизонте, кровоточили окна, витрины,
бассейны, река,
и, как чайки над высохшим морем,
летучие мыши метались над городом.
Я на ничейной земле, ты в другом мире и
теперь даже воздух – более влажный. Скрываюсь от всех,
запираюсь на ключ, делаю громкость на максимум: мне
предвещает погоню и бегство франко-японская группа U. F. O.
шпионской динамикой музыки к несуществующим фильмам.
Хочу свернуться клубком и исчезнуть. Не советую
быть со мной рядом. Я
отравлен теплом и морозом, который грядет,
сменой дней и ночей, женских лиц, острых блюд и
горячих напитков, будней и выходных.
Я отравлен всем этим
однообразием. Ночь,
ты не кончилась, нет?
Внутри бульварного кольца
No woman no cry, поет Боб Марли.
Ты нервно ходишь в комнате соседней.
Скрипит паркет. И ты скрипишь зубами. Кто-то из гостей
включил зачем-то телевизор. В коридоре
дверь хлопнула: кому-то вслед
раздались громкие ругательства. Что было дальше?
Лифт уехал вверх, пролеты широки, плюс семь на улице.
Иная речь, иное место зовут –
подальше, прочь от прошлого, что требует всё больше
к себе внимания. Пустыми
шевелят ветвями зимние деревья. Мой окурок
летит по ветру далеко и, шлепнувшись,
разбрызгивает искры, будто
салютуя захолустью полночных переулков.
День катится к чертям – через пятнадцать
минут наступит завтра. Нас обгоняет парочка:
обрывки разговора
о тонкостях кино, и долго, очень долго не горит зеленый свет.
Мы пересечь хотели ту черту, что отстранила нас от мира. Но
это был всего лишь перекресток.
Попытки избежать пустот всегда пусты. И свет
не просто исчезает: он гаснет в нашем сердце. Темнота
в зрачки прокралась, и судьба
нам подает, что может. Разве ты
не чувствуешь? В руках, как прежде, ничего. И наши ноги
отмерить могут сотни километров, чтоб
убедить нас – дни все одинаковы, и ночи нет конца –
она на время лишь уходит, как вода в отливе. И тогда
вскрываются лакуны, камни,
морские гребешки и звезды, раковины
с грязною посудой, простыни нестиранные, дом,
где всё покрыто толстым слоем надежды на уборку. Так,
армия, что на пороге пустыни
смотрит вдаль и ничего не видит, уповая – пусть
поход будет не кратким, но пусть полным
оазисов, богатых женщинами, золотом и пищей.
Их полководца же волнуют не стоянки:
ему важен последний берег. Им он грезит, загоняя лошадей,
чтоб там, на отмели сырой вдруг убедиться: вот,
нет далее пути, нет удовлетворенья, смысл утрачен. Что
делать? Кто подскажет? Боги
остались в обжитых местах. И впрочем,
всё это не про них. Одно и то же
и поиски, и ожиданье на их взгляд.
Подходим к дому. Во дворе
компания хмельная затянула:
«сейчас со всей мочи завою с тоски…», и тут
собака подключилась к хору. Машинально
смотрю наверх – луна за крышами, но в отсветах синеют
рельефы облаков, изломы веток, город,
что разлучает нас всё время, соединяя,
выбрасывая бездыханные тела
в очередное сновидение, в рассвет, лишенный очертаний.
Вот и пришли, входи, я только включу свет,
конечно, это здесь, вот тапочки, да, туалет направо,
сюда клади, да-да, сейчас поставлю чайник. (Вера бьется,
как черный дрозд в помятой ржавой клетке.)
Вечер и ночь
Если ты позволишь мне быть собой,
раздавать себя по крупицам –
воде, случайному солнцу в октябрьский день,
твоей руке, продлевающей мою тень –
по асфальту, на стену, и
дальше – к тебе; взгляд твой уносится ветром.
Одно или несколько слов, наждаком повседневности
стертых до дыр, до изначального смысла: его
приемлют простые вещи, нам он неведом, однако,
и мы движемся вспять – так
зонт выгибается под напором, и мы тонем в небесных слезах,
или ступаем в нежданно глубокую лужу, или
теряемся в переходах метро в назначенный час.
Небо над нами всё то же. Собаки снуют. Прохожий
толкает плечом и ты выронил сигарету. Что будет дальше?
Что делать мне, когда осень
гробит желания налету, как заправский охотник, а лето –
уже только сон, который хотелось бы видеть, но
вечер и ночь лгут, будто им нет конца, и чем
движения медленнее, чем реже глаза открываешь, тем хуже,
и время несется, как если б упало с пятого этажа
в кровавую лужу рассвета. И нет волшебства, нет
продолжения сказки,
что выросла в темноте, как черный цветок забытья, и
корни тревоги опутали тело: серый свет, и больше ничто
тебе не принадлежит – ни минуты, ни мысли, ни рука,
протянутая к стакану с водой. Даже
если ты позволишь мне быть собой. Даже
в этом случае.
Язык дороги, греческий язык
От МИДа до Театра Образцова мы ехали минут пятнадцать.
Весна и лето завернули перед нами
на Малой Бронной, чтоб осесть у Патриарших. Осень
ушла вперед, мигалкой расчищая путь, играя
на лобовом стекле твоей машины пожелтевшим
листком, застрявшим в дворнике. Зачем-то
достал я сигарету, нет, не хочу курить. Что делать
с музыкой? Давай,
попробуем мою кассету. Или лучше
оркестр колес автомобильных
пусть прошипит симфонию асфальта:
муар из серых, черных или пепельных полос,
разбитых кое-где дорожною разметкой. Что ты скажешь?
Невыносима мысль (ну надо же, Кавафис