К своим - Мишарин Александр
— Проснулся… — прошелестело в комнате.
— А может, это чей-то папа? — сказал кто-то. — Может, он за кем-нибудь приехал?
— Дяденька, а вы чей?
— Свой я, братва, свой. Здешний… — Валера дотянулся до самого смелого, привлек его к себе. — А ты чей такой щербатый? Куда зубы прячешь на ночь?
И почувствовав, что «все можно», остальные навалились на первого, и началась куча-мала: «Он у нас об подоконник трахнулся!», «Он всегда такой был!», «А где вы свои зубы прячете?», «Тоже в чашке, как дедушка?». Валера был дома. В детстве.
По длинной аллее спешили Кирилл Сергеевич и Валерий. За ними на почтительном расстоянии бежали ребята, с детским любопытством что-то обсуждая между собой.
— Много, много. И даже Вовошка был. А Вася Талай не приехал. В который раз. И главное, не пишет…
Старик стремительно повернулся к Иванову со столь же стремительным вопросом:
— А как ты, Валера? Ты счастлив?
…А потом Валера участвовал в специально для него устроенном вечере, где была и детская самодеятельность, и хор самых младших, и стихи-частушки воспитанников постарше. И среди большинства светленьких, типично русских мордашек можно было увидеть и лица негритянские, и смуглые латиноамериканские. И когда по ходу инсценированных частушек ребятишек спрашивали: «А когда вырастешь, кем станешь?», то среди простодушных ответов: «Шофером… врачом», вдруг проскальзывало: «Министром иностранных дел… Губернатором…»
Мелькали новые преподаватели, молодые мужчины с бородками, женщины в очках на модной, через шею, цепочке. Но были эти новые люди и здания лишь фоном, узором. И когда Кирилл Сергеевич порой здоровался с кем-то или обменивался словом, Валере казалось, что на эти секунды старик как бы переходил в другую реальность.
И оба в этот день были счастливы — Валерий и. Кирилл Сергеевич. Когда после праздничного шума затихла старинная усадьба, они долго говорили в длинной, как пенал, высокой комнате Кирилла Сергеевича. Старый учитель лежал на узкой, по-солдатски строгой койке, на высокой подушке и казался сейчас Валерию маленьким, ссохшимся, беззащитным.
— Нет, вообще-то я не жалуюсь, — заканчивал рассказ о себе Валера. — Не хуже людей прожил эти двенадцать лет.
— Тринадцать, — тихо поправил его Кирилл Сергеевич и добавил: — Прошло тринадцать лет, как ты ушел отсюда. Два письма. Одно из армии. Другое, когда женился… Обещал привезти, познакомить…
— Ну, а что другие ребята? Миша… Ира, Ким…
— Миша — инженер, под Ленинградом работает. Ира в Моисеевском ансамбле танцует… Пишут… Все собираются приехать. В следующем году юбилей у нас. Может быть, хоть это всех соберет. Нет. нет, я не обижаюсь. Это было бы глупо, тщеславно. Просто… детям вас не хватает. Ведь сегодня они не отходили от тебя ни на шаг!
— А уж от Вовошки тем более, представляю…
— Значит, ему труднее, чем всем вам. Если он примчался сюда, нарушив весь этот… как у них?.. протокол! И ведь на сорок минут всего! А примчался, прилетел, вырвался.
— Нет, я неплохо живу. Неплохо! — вдруг запротестовал Иванов. — И заработок… И ребята хорошие. И начальство. И пенсия у нас раньше…
— Какая пенсия?.. О чем ты, — вздохнул вдруг очень протяжно Кирилл Сергеевич и отвернулся к стене.
В комнате стало вдруг так тихо, что было слышно, как ожили все таинственные звуки ночи.
— Неужели вся моя жизнь зря? — сквозь затрудненное, еле сдерживаемое рыдание тихо спрашивал себя старик. — Неужели простая человеческая любовь, добро, ласка уже ничего не значат в мире? Вы не помните, не знаете, какие были у вас глаза, когда вы впервые переступали порог этого дома. Сколько в них было боли, недоверия к тому миру, который вас обидел. Просто нелюбви. И к тем, которые вас предали. И вообще к людям. Неужели все это постепенно возвращается к вам, когда вы уходите туда, в этот будничный мир? Неужели я просто старый дурак, который все время на что-то надеется?
— Один пожилой человек сказал мне, — тихо ответил Валера в задумчивости, — когда уже нет иллюзий, жить проще. Или легче… не помню.
— А вот у меня есть иллюзии! Есть! — вдруг развернувшись сильным молодым движением, сел на кровати Кирилл Сергеевич. — Вон они… три корпуса! Десять палат, там спят мои иллюзии. И если не выйдет с вами, выйдет с ними. Хоть с десятком из них. Хоть с одним!
Его тонкий длинный палец взметнулся вверх, и голос его уже был полон силы.
— Пойми, Валера, у каждого человека есть, были и будут смутные времена. Сиротство. Боль. Одиночество. Бессилие в сопротивлении. Это ведь так же страшно, как пожар, голод, воина… И с этим нужно бороться всем миром. Всем человечеством. Не меньше! Только не думай, что это безысходно! Что это конец! Нет… Послушай меня, мой мальчик… Я ведь помню. Я много помню. Такие годы. Такие дни, когда люди снова собираются на пожарище. Медленно, с трудом. Еще не придя в себя, еще качаясь от голода. Они ставят времянки. Разравнивают заброшенные поля. Сажают кустарники и бросают в землю зерна, еще не веря в урожаи. Выкармливают птиц и животных. И они делают все это еще как больные, отдыхая на каждом шагу, с трудом переводя дыхание. И верят и не верят, но делают — в заботе о детях, о жизни. И наступает день, когда они несут соты дикого меда из леса… И за ними летят еще дикие пчелы. И не жалят детей, которые после долгой печали познают вкус детства и сладость жизни…
Он быстро провел руками по повлажневшему лицу Валерия и, как-то смущенно улыбнувшись, растерянно сказал:
— Я же просил испечь для тебя яблочный пирог… Ты ведь его так любил. И совсем забыл угостить тебя…
— Яблочный пирог любил Миша, Кирилл Сергеевич, — еле слышно проговорил Валера.
…И была трава по пояс. И был стол в саду под сетью листвы старых деревьев, и стаканы с молоком перед каждой лукавой мордочкой. Женщина, идущая и не приближающаяся, и сын серьезный и неулыбающийся, стояли и смотрели на одного Валерия. Потом красная крыша стала удаляться, и удаляться, пока не утонула в зелени, а Россия внизу рассыпалась перелесками у кромки необъятного поля, заблестела река вдоль дремучего бора. По кудрявой его спине скользила тень маленького «Яка», в салоне которого раскачивались от полетной тоски две пожилые крестьянки и дед… И была дорога в ухабах и телега со свежескошенным сеном и возницей в зимней шапке в летнее время, с вожжами и давно забытым «Нно-оо! Пошла-а!».
Лесная деревенька десятка на полтора изб. Пыльные «Жигули», корова. Антенны телевизоров на крышах и вросший в землю заколоченный дом. Горница. Толстый, свисающий с печки кот.
— Мне было тоже лет шесть, как тебе, когда я попал в наш детский дом, — говорил Валера своему сыну, который играл с привезенными отцом городскими, угловатыми, железными игрушками. В избе было полутемно и грустно от заходящего солнца, еле пробивающегося через подслеповатые, не слишком чистые окна.
Валерий, чувствуя, что его слова не доходят до сына, поднял его с пола, прокрутил на руках, встряхнул.
— Ну что? Ты не рад мне? Ну! Славка…
— Почему… Рад… Папа… — Мальчик замялся, вспоминая имя. — Папа Валера…
Валера вздохнул, поставил его на место, и мальчишка снова уткнулся в игрушки.
— Ну так вот, — заставил себя продолжать Иванов. — У меня было плохо с ногами. Надо было каждый день делать упражнения — сгибать и разгибать мне ноги. Врачей тогда у нас еще не было. Время было трудное. Кирилл Сергеевич сам каждый день… Тысячу раз… Тысячу! Не десять! Не двадцать! А тысячу раз делал эти упражнения. И видишь, я пошел. И вот хожу… до сих пор… — Валера осторожно посмотрел на молчавшего сына и добавил: — Даже до тебя дошел. Интересно, а?
— Ты это по телику видел? — неожиданно спросил Славик.
— Что? — не понял Валера.
— А я по телику больше мультики смотрю… — Мальчик осторожно скосил на него глаза, понимая, что этот взрослый человек почему-то им недоволен.