Самая длинная соломинка - Канович Григорий Семенович
— Как он выглядел? Молодой или старый?
— Старый!
— Этот? — старый Вилкс достал из кармана фотографию Юрия, молодого, снятого на берегу моря, наверное, в честь окончания гимназии.
— Нет, — испуганно замотал головой пацан.
— Посмотри еще раз.
— Нет!
— Врешь! Этот! — воскликнул старый Вилкс и схватил мальчишку за ухо. — Я его три года не видел! Три года!
— Отпустите! Больно! — заорал пацан, вырвался из цепких рук старого Вилкса и пустился наутек.
Вечером Георгий Забелла сидел в лапке Иеронима Мурского за столом и уплетал конскую колбасу с вареной картошкой. Антиквар разливал по стаканам водку и морщился.
— С детства не переношу запаха керосина.
— Что ж… подведем, как говорят, предварительные итоги. Итак: жил-был на свете герр Лемке. Любовник вашей сестры.
— Да.
— Герр Лемке служил в гестапо. И поручили ему, прохиндею, вывезти в Германию по железной дороге награбленное добро. А он, не будь дураком, подстроил при помощи своих подручных нападение на поезд. Мол, партизаны напали. Выгрузил все, припрятал куда следует. Но герру Лемке крупно не повезло..
— Клянусь богом, — выдохнул Мурский, — герр Лемке погиб, когда бежали от русских… Но куда добро дел, я не знаю.
— Господин Мурский, — сказал Забелла, — вас давно били?
— Меня?
— Вас.
Забелла вытер губы, застегнул пиджак, надел свою бессмертную шляпу, встал.
— Я никого не знаю… Я всю жизнь имел дело с книгами… Пощадите.
— Встаньте, Мурский, — властно приказал Забелла и, когда тот не послушался, взял его за подбородок, повернул к себе и сказал: — Я не могу вернуться к вашей сестре с пустыми руками.
— Господи! — простонал Мурский. — Почему все ко мне идут?! И вы, и тот, ваш предшественник… Покойник… Не я грабил. Не я прятал. И списков с адресами и фамилиями у меня нет. Я покупал и продавал книги.
Мурский всхлипнул, приложил ладонь ко лбу и, словно что-то выудив из памяти, сказал:
— Единственное, что я знаю… Тот, весенний молодец, в ушанке, посланец сестры… отправился отсюда на Столярную. Кажется, восемнадцать. К какому-то Лису.
В кирхе воскресная служба была в самом разгаре. Мощно гудел орган, и дружное и скорбное пение певчих долетало, казалось, не только до купола, но и до самого неба.
У входа одноглазый нищий, склонив голову, не то дремал, не то слушал преданные господу богу голоса.
Напротив кирхи, на фронтоне старинного здания в стиле позднего барокко, алел праздничный транспарант: «Да здравствует тридцатая годовщина Великой Октябрьской Социалистической революции!».
Морской ветер трепал полотнище, оно вздувалось и потрескивало, как горящие поленья.
— Давно поют? — спросил Забелла и тронул нищего за рукав облезлой овчины.
— Скоро конец, — встрепенулся одноглазый.
— Опоздал, — пригорюнился Забелла. — Пока добирался пешком со Столярной восемнадцать, служба и кончилась… — Он сунул нищему бумажный рубль и пошел в кирху.
— Господь бог вознаградит тебя за щедрость, ибо следит за каждым и за тобой, — поблагодарил нищий.
На Столярной улице было пусто, торчали одни руины с выжженными глазницами окон, с грудами битого кирпича, головешек, железобетонных обломков, и только кое-где, на уцелевших фасадах домов, красовались никому теперь не нужные завлекательные надписи: «Парикмахерская», «Мануфактура братьев Гольдшмидт», «Фотография Берзиня» и другие, более свежие, выведенные русскими буквами: «Мин нет!».
Сюда еще не дошли бульдозеры, но их натруженные голоса доносились все настойчивее.
С виду дом восемнадцать, стоявший на Столярной улице, был почти цел. Только третий этаж был срезан как ножом, на первых двух окна были выбиты, кое-где сохранились парадные двери, чистые, не закопченные, обитые довоенной обивкой, висели цепочки дверных колокольчиков, зияли щели почтовых ящиков.
Забелла дернул цепочку, и за дверьми неожиданно зазвенел колокольчик. Пришелец дернул еще раз и еще, потом толкнул дверь. Она рухнула и за ней открылись такие же руины, как и снаружи, на улице.
Какая-то женщина стирала в тазу белье и на Забеллу не обращала никакого внимания. Она подошла к натянутой среди развалин проволоке и стала развешивать на ней мужские сорочки и подштанники. Когда Забелла приблизился, женщина поспешно подняла таз, словно желая прикрыться им или защититься. Волосы спадали на ее худые, как у подростка, плечи. Лицо было бледное и очень усталое. Одна нога на щиколотке была перевязана бинтом.
— О, Лаура, — неожиданно сказал Забелла, и женщина сверкнула на него глазами. — Лишь увидал тебя — волненью нет предела. Казалось, я давно уже знаком с тобой…
— Я не Лаура, — сказала она, оглядевшись, и еще крепче прижала таз к животу. — Кого вам здесь надо?
— Лиса.
Женщина молчала.
— Слыхали о таком?
Она покачала головой и быстро зашагала по развалинам. Георгий Забелла не отступал от нее ни на шаг.
— Если уж так интересуетесь, у него спросите, — сказала женщина и показала на инвалида, сидевшего в коляске, к которой была прилажена кормушка для голубей. Инвалид в красноармейской форме, с орденской планкой на широкой груди, мял хлеб и разбрасывал крошки, и полчища голубей без всякой боязни дрались из-за пищи.
— Товарищ ищет какого-то Лиса, — сказала женщина.
— Кто ищет, тот всегда найдет, — сказал инвалид и уперся локтем в гармонику, лежавшую на его застывших, видимо, парализованных ногах. — Не подходите близко — птички боятся чужих. Гуль-гуль-гуль-гуль… Ишь, как мордуют друг друга. Не всем еще хлеба хватает… Иди, Вероника, разбуди детей. А вы сами… издалека будете?
— Издалека, — ответил Забелла, присматриваясь к инвалиду.
Женщина ушла.
— Да, — протянул инвалид. — Завидую всем здоровым. До Берлина на своих дошел, а обратно привезли…
— Мне Лис нужен, — тихо сказал Забелла.
— Не знаю такого, не знаю… — так же тихо ответил инвалид. — Новые мы здесь люди.
Он снова раскрошил хлеб, швырнул голубям и, прислушиваясь к их прожорливой воркотне, раскрыл пронзительные, с белесыми ресницами глаза.
Забелла глянул на него, на голубей, поправил свою бессмертную шляпу, медленно извлек из кармана четки и стал перебирать.
— Красивые четки, — сказал инвалид. — Здорово сработаны. Сколько в них бусин?
— Сорок, — без запинки ответил Забелла.
— Подтолкни коляску. Я покажу тебе Лиса.
Забелла покатил коляску. Испуганные голуби взлетели. Забелла глядел на багровый, толстый, как у вола, затылок инвалида, ка воротник гимнастерки, усыпанный перхотью, и почему-то вдруг замедлил шаг.
— Эй ты! Шнеллер, как говорили немцы, — воскликнул инвалид и оглянулся. В развалинах, за разбомбленной стеной стояла Вероника.
Проехав каких-нибудь пятьдесят метров по Столярной улице, коляска свернула в узкий безымянный переулок.
— Уже близко, — сказал Франциск. — Капустой пахнет. Лис очень любит капусту. Теперь направо и прямо.
И Франциск раздул меха гармоники и, мусоля толстыми пальцами клавиши, заиграл «Меланхолический вальс».
Коляска вкатила в какую-то промозглую подворотню, затарахтела по битому стеклу и кирпичу.
— Здесь. Вот его двери, — показал инвалид рукой.
Не успел Забелла открыть двери, как страшным ударом под дых был сбит с ног.
Франциск продолжал играть свой вальс.
Двое мужчин поволокли Забеллу по коридору, потом куда-то вниз, в подвал, обыскали его, раздели и долго еще отделывали кулаками и ногами.
Забелла лежал неподвижно.
Умаявшись, эти двое выкатили коляску из ворот.
— Играй, играй, — сказал Франциску один из них.
Франциск тихо растягивал меха гармоника.
— Ну, — спросил он.
Оба молчали, остывая и прислушиваясь к легкой и печальной музыке. Над коляской, над гармоникой кружились белые снежинки.
— Ну? — повторил Франциск.
Мимо коляски, громыхая по булыжнику, промчался фургон с надписью: «Хлеб». Возле школы-семилетки рабочие выгружали из машины уголь. Шли дети с портфелями.