Иосиф Маневич - За экраном
Волькенштейн окончил Петербургский и Гейдельбергский университеты. Был автором нашумевшей до войны книги «Драматургия» и многих пьес, другом и литературным помощником Станиславского.
Я консультировался у него по диссертационной работе и был частым гостем в его квартире в Денежном переулке. Он появлялся у меня, в Главкино, как автор сценариев, иногда поражая совершенно мальчишескими выходками. Лукаво прищурив глаза, элегантно зажав папиросу и держа ее чуть-чуть на отлете, он шутил:
– Сейчас могу вспрыгнуть на ваш письменный стол, не прикоснувшись к нему рукой, – и с успехом осуществлял эту суворовскую выходку, поражая случайно вошедших в кабинет. Он посвящал меня в тайны драмы, препарированной им (сотни пьес, от Аристофана до Метерлинка), и пугал громоздкостью своих сценариев. Я мог представить его везде, но только не на этом торжище, да еще обрадованным удачной продажей.
Естественно, я рванулся к нему Он, как мне показалось, даже не очень удивился. Слишком много было в ту пору москвичей и ленинградцев на Шахантаурском базаре.
– Что-то вас давно не встречал?
Пожав руку Владимиру Михайловичу, я объяснил ему, что только вчера приехал и через два дня уезжаю в Закавказье.
– У вас есть где переночевать? – тревожно спросил Владимир Михайлович.
Я поблагодарил. Сказал, что живу в гостинице «Ташкент».
– Там работает ресторан?
Я сказал, что работает, кормят прилично, но пускают только живущих по командировкам с отметкой. Я предложил ему зайти ко мне посидеть, сказал, что возьму обед в номер: пообедаем вместе, поговорим.
Владимир Михайлович подумал, потом сказал:
– Не могу, меня ждет Анна Андреевна.
Я вначале не понял, так как это не было именем его супруги.
– Ахматова, – сказал он. – Она пока живет у меня. Вот ее сумочка. – Он показал на кожаный ридикюль. – Пойдемте ко мне. Расскажете о новых фильмах, о Москве.
Я был свободен. И мы тронулись. Ехали на трамвае довольно долго. Куда и на какую улицу – не помню. Жил Волькенштейн в доме, где размещались тогда писатели, и главным образом иностранные – большинство немецких антифашистских писателей, – может быть, его и поселили с ними, как хорошо знающего французский и немецкий.
Мы вошли во двор. Дом был двухэтажный. Волькенштейн жил на первом этаже.
Из-за дверей доносилась немецкая речь, она звучала угрожающе. Мы раскрыли дверь в комнату.
На самодельной тахте, покрытой какой-то занавеской, с книгой в руке полулежала Анна Андреевна. Я увидел ее такой, как на известном портрете Натана Альтмана, – только тахта была не та, да и платье. Анна Андреевна была очень худа. Это ее молодило. Мне же все стало казаться нереальным, каким-то дориангреевским…
Я хорошо знал поэзию символистов и акмеистов. Изучал в университете. Семинар вели хорошие знакомые Анны Андреевны: Петровский, Локс, приезжал Жирмунский.
«Белую стаю» и «Четки» я знал почти наизусть. Эпатировал девушек незнакомыми им стихами.
Как ни странно сейчас покажется, но в конце 20-х и начале 30-х годов нелитературная молодежь почти не знала Ахматову, Мандельштама, Гумилева, даже Блока читали лишь «Двенадцать» и «Скифы».
Маяковский, Асеев, Светлов, Тихонов, Багрицкий, Уткин да Жаров. И, конечно, Сергей Есенин. Есенина знали все. Его читали, пели, жили «по-есенински», с «есенинщиной» боролись, спорили.
Я же, пользуясь своей принадлежностью к литературному цеху (со мной на старших курсах учились все перешедшие из Брюсовского института в университет поэты), щеголял не только знакомством с Маяковским, Светловым, Уткиным, но на вечеринках читал и Ахматову, и Шершеневича, и Каменского.
Многие стихи Анны Андреевны со студенческих лет прошли через всю мою жизнь.
И вот я встретился с ней в неуютной, почти темной комнате.
Время было тяжелое, грозное, стихи ее звучали где-то далеко, как будто в другом веке. Но у меня просилась наружу строка: «Звучала музыка в саду таким невыразимым горем»…
Анна Андреевна перебирала то, что принес Владимир Михайлович, и, так как он представил меня каким-то кинематографическим боссом, стала спрашивать о ком-то с «Ленфильма».
Мы поговорили о делах кинематографических – кто? где? – и вернулись к сводкам, к неумолимой фашистской нечисти, которая ползла на Россию.
Анна Андреевна вдруг сказала:
– Когда я немного пожила с немецкими антифашистами, я поняла, что такое фашисты.
В доме, как мне говорил Волькенштейн, было много дрязг, и это очень ранило Ахматову.
Анна Андреевна заварила кок-чай.
Я пожаловался на то, что бесконечно пью холодную воду, изнываю от жары и истекаю потом.
– Пить здесь можно только горячее. Вот, – сказала Анна Андреевна, – сейчас попробуйте, и будет легче.
Мне надо было уходить.
Я обещал Волькенштейну сказать Ромму (который был тогда начальником главка): может, им помогут с литературной работой.
Мы попрощались, Анна Андреевна протянула мне руку и как-то печально улыбнулась.
А я, пока шел до трамвая, невольно вырывал из памяти ахматовские строчки…
Потом завертелась студийная суматоха, вырвавшись из которой я через Красноводск поплыл наконец в Закавказье.
Война и послевоенные годы как-то заслонили в моей памяти образ поэтессы и ее стихи. Даже при встрече с Волькенштейном мы не говорили о ней. А он часто заходил в главк по поводу своего сценария «Ключи Берлина».
И вдруг – сорок восьмой. Речь Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград» сразу вырвала из литературной среды два имени: Зощенко и Ахматова. И началось. Их прорабатывали не только в Союзе писателей: их предавали анафеме даже те люди, которые никогда не читали Ахматову, да и имени ее не слышали. Все повторяли строки из доклада: и маститые поэты, и критики, и прозаики, и парторги, и слесаря, и учителя.
Как жила эти дни Анна Андреевна в Ленинграде, кто был рядом с ней?
О том, где она находила приют в Москве, я узнал много позже. И то, что я узнал, было для меня неожиданно и почти невероятно: в доме у Виктора Ардова, моего доброго знакомого, можно сказать, приятеля!
Юморист, балагур, анекдотчик, «крокодилец», красавец, с редкой тогда ассирийской бородой, Виктор был ее другом, преданным ей до гроба.
Я часто встречал Виктора, он присылал мне книжки с трогательными надписями: «Вспомни, Жозя, 42-й год в Тбилиси и воздушные тревоги в Москве. Я тебя люблю, как и раньше»… Но вот с другом-то своим он и не поделился тем, что у него часто гостит Анна Андреевна. А мне самому такое и в голову не могло прийти. Ахматова и Ардов близки разве что по алфавиту. С Виктором я о ней не поговорил, не расспросил…
И вот 9 марта 1966-го свело нас у ее гроба, в морге больницы имени Склифосовского.
Анна Андреевна умерла 5 марта в санатории, в Домодедове. В газетах появились сообщения о том, что Ахматовой больше нет, – даже скромный некролог, – но где ее будут хоронить, никто не знал. В ту пору очень боялись похорон писателей. Их окружала тайна.
Позвонил кто-то из друзей: панихида в морге. Это звучало как-то дико. Залы в Союзе, дескать, заняты празднованием женского дня Восьмое марта… Ахматовой – «злато-устой Анне всея Руси» – там не нашлось места.
Морг у Склифосовского оказался маленькой комнаткой, чуть больше могилы: сюда должны были принести Ахматову для прощания.
В девять часов темного мартовского дня во дворе ее ждали друзья и читатели.
Мне удалось пройти в комнату.
Стояли молча, прижатые друг к другу, к стенам – плотно-плотно, чтобы дать возможность другим хоть краешком глаза скользнуть. Стояли у деревянных, неструганых козел, на которые должны были поставить гроб. Ждали долго.
У козел стояли бледный Виктор Ардов, Надя Мандельштам.
Ахматову из лифта внесли на носилках. Она лежала как живая: болезнь, горе, страдание не омрачили ее чела. Она лежала в черных кружевах. Благородство, терпение, мудрость – все соединилось в живом лице умершей. И чистые ее руки, прикасавшиеся к рукам Блока, Гумилева, Цветаевой, как будто еще были теплыми.
Невозможно было сдвинуться с места, я все смотрел на нее, вспоминая ту, живую, в Ташкенте, на тахте с книжкой в руках, вспоминая ее строки… Невыразимое горе сковало всех.
С трудом Виктор упросил пройти, дать проститься другим.
Я стал пробираться во двор, навстречу двигались люди. Кто-то сказал:
– Читатели хоронят, писателей не видно.
Однако на лестнице и во дворе я увидел Каверина, Самойлова, Слуцкого, Вознесенского, Тарковского, Нусинова, Лунгина, нескольких художников и музыкантов. Действительно, много было читателей, старых и молодых.
В одиннадцать часов на крыльцо морга поднялся Виктор Ардов. Он сказал слова прощания, открыл гражданскую панихиду. На крыльцо поднялся бледный – само страдание – Арсений Тарковский, опираясь на палку, он сказал, что мы прощаемся с великой русской поэтессой. Говорили Озеров, Эткинд, приехавший из Ленинграда, чтобы сопровождать гроб.
Моросил дождик. Кругом – грязный снег. Гудки машин «скорой помощи».