Иосиф Маневич - За экраном
Прошел первый набор в аспирантуру и академии: по двадцать человек в режиссерскую и сценарную академию и двенадцать человек – в аспирантуру. Об этом сообщалось в объявлениях «Литературной газеты» и «Советского искусства».
Эти объявления заставили меня задуматься над своим будущим. Они, как магнит, притягивали к себе и моего друга, Федю Баранова. Мы без конца их перечитывали.
Я жил тогда у Феди, рядом с Музеем изящных искусств. Комната принадлежала его родственнику – генеральному консулу в Китае. Это был тогда высший класс: бывший отдельный номер гостиницы, с альковом и холлом. Номер был обставлен старой мебелью – обычной принадлежностью купеческих гостиниц: плюшевый диван с подлокотниками, такие же кресла, портьеры. В алькове – огромная двуспальная кровать. За круглым столом, также покрытым плюшевой скатертью, имевшей неопределенный цвет от разлитых вин и ликеров, проходили наши дружеские беседы и вечеринки. Под утро, когда начинали расходиться, мы, выглянув в окно, упирались взором в апполонов, венер, афродит и конных всадников в латах. Казалось, что мы не то в амфитеатре Древнего Рима, не то на рыцарском турнире в Бургундии…
За этим же столом проведено было немало бурных дискуссий. Большинство друзей, главным образом журналистов, издевались над нами. Уйти из газеты или журнала – от вольной жизни и заработка в две тысячи рублей – на четыреста пятьдесят стипендии, да еще сидеть за школьной партой, изучать какую-то липовую науку про кино! Абсурд! Бред сивой кобылы! Мерехлюндия! Это еще были наиболее приличные оценки Самошки Берковича, Игоря Успенского, Вити Гойхмана и Таси Каменогорского, тогда очеркиста газеты «ЗКП»: все они вторили друг другу. Только робкие голоса девиц поддерживали нас. Мы решили с работы не уходить, но экзамен держать. А там видно будет. Все дружно стали предрекать нам полное фиаско и в области философии, и в области кино и литературы, а в особенности – живописи. Университетская премудрость за пять лет испарилась. Ведь писали эти пять лет черт знает про что…
Я-то, помимо анкеты, еще мог предъявить штук десять рецензий и статей по кино, так как в «Легкой индустрии» одно время обслуживал отдел кинофотопромышленности: в ту пору она была во власти легкой индустрии. У Феди же и того не было: он был ответственным секретарем журнала «Жилищное хозяйство».
Но мы вытащили старые университетские конспекты, помножили их на сноровку и двинулись на штурм. Кино манило многих. И претендентов было достаточно.
Видимо, класс университетских знаний был не так уж плох, и все экзамены мы сдали на «хорошо». В приемной комиссии не требовали формальных знаний, а добивались восприятия памятников искусства и литературы. Экзаменаторами были Эйзенштейн, Пудовкин, Зархи, Лебедев, Туркин, Волькенштейн, Григорьев, Тарабукин. Кажется, при разборе репродукции Федотова Федя не заметил, что вдовушка беременна, но и это простили…
Мне, очевидно, помогли длинные списки газетных и журнальных статей, а Феде – активная комсомольская деятельность, тогда она, как и ныне, высоко ценилась. Но помогли еще и рекомендации университетских профессоров: П.С. Когана, В.М. Фриче. Первый возглавлял ГАХН, а второй был одним из главных деятелей Коммунистической академии. В общем, мы – аспиранты и можем прощаться: Федя – с «Жилищным хозяйством», а я – с «Легкой индустрией» вкупе с торговлей. Получен последний гонорар и тут же распит по случаю вступления в волшебный мир кино. Теперь уж нас не оплакивали: некоторые в душе даже завидовали.
До получения первой стипендии мы продали бутылок на полную зарплату, продержались и угодили прямо на первый Московский кинофестиваль, как будто приуроченный к нашему поступлению. Мы встречались у «Ударника» и попадали в его новый зал, до отказа забитый кинематографистами. Весь цвет мирового кинематографа как будто принимал нас, а мы с кем-нибудь из «знатоков» проплывали по залу, и он всезнающе показывал глазами и шептал: Григорий Александров, братья Васильевы, Абрам Роом, Любовь Орлова, Адриан Пиотровский, Шенгелая, Бек-Назаров, Протазанов, Уоллес Бири, Грета Гарбо… Сердце замирало. Самодовольный восторг переполнял душу – ты среди них, ты здесь! Вот раскланялся с Эйзенштейном – и он тебя узнал. Пудовкин тоже. Родные и знакомые расспрашивали, кто-то наивный просил билет, скептики продолжали усмехаться по инерции, но вид у них был жалкий.
Отшумел фестиваль, как бы окропивший нас святой водой кинематографа. Сколько мы всего увидели, с кем только не познакомились! Да и узнали друг друга. Нас было двенадцать, как апостолов, да сорок «академиков». Только что не было шапочек на голове да тоги бессмертных… Кто мы? Вспоминаю и тех, кого принял душой, и тех, с кем сразу тогда разделила черта, за многие годы превратившаяся в непреодолимый ров.
Вот те, с кем прошел всю свою жизнь в кино: Гриша Чахирьян, сын богатых нахичеванских домовладельцев и помещиков, уехавший с семьей в Ереван с первых дней советской власти. До аспирантуры Гриша работал в Ереване на киностудии редактором и ассистентом режиссера и для меня был уже кинематографическим «волком». Наш дуэт с Федей расширился и превратился в трио.
Коля Кладо к тому времени тоже уже поднаторел в киноискусстве. Он был ассистентом Герасимова на двух картинах, снимал документальные фильмы в «Узбеккино», писал рецензии и очень хлестко выступал на дискуссиях. Мы да еще Лиза Смирнова и Грызлов составляли тогда одно крыло аспирантской братии. Посередине было болото – молодые учительницы, готовившие себя к деятельности в учебном кино: Арнольд, Хоранова, Борисович – впрочем, они были люди порядочные, ни в каких проработках не участвовали. Но было еще и другое крыло, воинствующе склочное: Валентин Балашов и Павел Гридасов. Павел был членом партии.
Балашов – способный начетчик, склонный к спекулятивному философскому сектантскому мышлению, Гридасов – его «таран». С первых шагов они претендовали на лидерство, вели войну с нами, щадя лишь Смирнову. Писали доносы и замышляли «разоблачить» Эйзенштейна, Довженко, Кулешова. Сейчас это кажется малоправдоподобным, но тогда, в назревавшей новой борьбе с формализмом, их работы пришлись кое-кому по вкусу, в том числе Лебедеву, тогдашнему директору ВГИКа. Впрочем, вскоре он жестоко поплатился: они написали донос и на него! Балашов написал большую работу, в которой все было поставлено с ног на голову и «Броненосец Потемкин» был объявлен произведением формалистическим, эстетским и антиисторическим. С позиций вульгарного социологизма и бытующей, еще рапповской, идеологии, Гридасов объявил Довженко пантеистом, формалистом и грубым натуралистом. О Кулешове и говорить не приходилось. Спасся от их карающей руки лишь Пудовкин. Все эти труды всерьез обсуждались и поднимались на щит.
На аспирантских семинарах Чахирьян, Кладо и я, да и Грызлов, представитель ленинградской школы, пытались с ними спорить, доказывая несуразность их утверждений. Но в ответ на это был написан донос на Чахирьяна и иже с ним. Главный и мощный козырь против Гриши – скрытое социальное положение. Козырь против Коли Кладо – тот же, отец адмирал. Получалось так, что классовые враги, «недобитки» и их интеллигентские подпевалы (это я да Федя, потерявший бдительность комсомолец) поддерживают формалистов и отказываются от марксистских позиций. Началась кампания. Я не был человеком, скрывающим свое социальное положение, но тоже оказался невольной жертвой. Первым же должен был пасть Г. Чахирьян.
Его решено было «зарезать» на философии – и тогда конец. Экзамен должен был проводить доцент Вандек, а не наш преподаватель Квитко, у которого и я, и Гриша получили «отлично».
Наступил день экзамена. Быстро вынесли из аудитории свои «отлично» Балашов и Гридасов, кто-то вынес «хорошо», наступил мой черед. Я подготовлен был неплохо, пошел спокойно. Вытащил знакомый мне билет. Начал. И через пять минут натолкнулся на стену враждебности и предвзятости. Каждый мой ответ передергивался, сыпались вопрос за вопросом. Я героически боролся, но мной уже стало овладевать отчаяние. Единоборство с Вандеком продолжалось целый час, когда дверь неожиданно отворилась. Вошел зам. директора Аршаруни, которому, видимо, у входа сообщили, что я сижу здесь уже в течение часа.
– Что-то вы, Маневич, долго свою ученость не обнаруживаете? – пошутил Аршаруни.
Физиономия у Вандека перекосилась. Он был уверен, что я – Чахирьян, сын помещика, которого надо срезать… Задав для проформы еще один вопрос, он, не слушая ответа, попросил зачетку и вывел там «хорошо». Я вышел, ничего не понимая. А Чахирьян после полуторачасовой борьбы получил свою двойку. Дело было сделано, Грише грозило исключение. Возмущение курса не помогало, хотя мы вместе со многими «академиками», с которыми дружили, писали заявления, прося разрешения для Чахирьяна пересдать.
Григория Чахирьяиа, помещичьего сына, спас товарищ Сталин. Утром все газеты сообщили, что одному трактористу, выступавшему на съезде колхозников и каявшемуся в том, что отец у него – кулак, Сталин бросил реплику: «Сын за отца не отвечает!» Чахирьян остался в институте. А отец Кладо, действительно бывший контрадмирал, стал первым начальником Морской академии Красного флота, и Коле тоже за него отвечать не пришлось.