Юрий Поляков - Время прибытия
– Не ори! – оборвал его Титаренко. – Не ори… Мы не глухие. Кто еще хочет сказать?
– А что говорить? – снова встрял Шарипов. – Пусть подадут друг другу руки… Такой день сегодня, елки-моталки!
В ответ я демонстративно заложил ладони за ремень, а Зуб непримиримо ухмыльнулся. Мы помолчали. Шарипов гонял по тарелке скользкий кусочек селедки, Титаренко барабанил пальцами по колену, Чернецкий выкладывал из хлебных шариков цифру 1, Цыпленок, попавший на нашу тайную дембельскую вечерю по праву каптерщика, делал страшные глаза и, шевеля губами, согласно мотал головой, словно от его мнения что-то зависело.
– Дай-ка я теперь скажу, – прервал тишину Чернецкий. – Сначала – о Зубе… Знаешь, Саня, ты не обижайся, но в тебе столько злобы накопилось, такие стратегические запасы… Ты уж постарайся – распределяй равномерно между всеми молодыми. Я Купряшина поддерживаю: что ты в Елина вцепился? Доведешь парня до точки, потом будешь, как тот мордоворот на суде, «мамочка!» орать… И мы с тобой влипнем.
– Значит, опять я виноват! А ну вас всех… – Зуб с грохотом рванулся к двери.
– Сядь! – вернул его на место Титаренко. – Сам разговор начал – теперь слушай!
Дожидаясь, пока восстановится тишина, Чернецкий катал из мякиша серые горошины и вслед за единицей стал выстраивать ноль.
– Несколько слов о моем друге Купряшине, – наконец продолжил он. – Скажи мне, Леша, скажи честно: против чего ты борешься? Чего ты хочешь? Елина защитить или всех «стариков», как класс, уничтожить?
– Я хочу справедливости! – послышался мой ответ.
– Какой?
– Что значит – какой? – не понял я.
– А то и значит, – с готовностью объяснил Чернецкий. – На словах у нас одна справедливость, а в жизни – совсем другая! Ты думаешь, люди на «стариков» и «салаг» только в армии делятся? Ошибаешься. Разуй глаза: эти на работу пехом шлепают, а те в черных бутрезовых ездят, эти в очередях давятся, а те в спецсекциях отовариваются, эти… Или вот пример: меня из института, дело прошлое, за прогулы поперли – заигрался в любовь с одной лялькой. А мой однокурсничек, сынок председателя горисполкома, даже на сессиях не показывался, однако окончил институт с красным дипломчиком и за границу стажироваться поехал… Выходит, он – «дед», а я – «сынок». Вот так! Запомни, Купряшин: там, где появляются хотя бы два человека, сразу встает вопрос – кто командует, а кто подчиняется.
Я сидел и ошалело смотрел на Валерку, развернувшего передо мной целую неуставную философию, а ведь это был тот самый парень, который всего год назад изображал гудок в излюбленном казарменном представлении «Дембельный поезд». Делалось это так: рядовой Мазаев блаженно возлежал на койке, а несколько молодых раскачивали ее с ритмичным перестуком, создавая полную иллюзию мчащегося вагона. Другие «салаги» бегали вокруг, размахивая зелеными ветками, и обозначали убегающий дорожный пейзаж. Валера через равные промежутки рожал протяжный железнодорожный звук. А я был свежим встречным ветерком…
– И последнее, – помолчав, прибавил Чернецкий. – Я допускаю, Лешенька, что «стариковство» идет вразрез с твоими нравственными принципами. Я уважаю твои убеждения, но тогда у меня вопрос: как мы будем жить дальше? Если ты не будешь «стариком», придется быть «салагой», третьего не дано. Вольные стрелки только в сказках бывают… подумай хорошенько! На этом, полагаю, можно закончить нашу профилактическую беседу. Все-таки праздник сегодня!
Чернецкий замолчал, хмыкнул и снова стал катать хлебные шрапнельки.
– Ты будешь говорить? – спохватившись, спросил меня Титаренко, за долгим монологом он совершенно забыл о своих председательских обязанностях.
Говорить… В розовощеком детстве я очень любил смотреть телевизор, особенно взрослые фильмы, где постоянно кто-то с кем-то спорил. Конечно, мне были непонятны причины их разногласий, меня волновало другое: кто прав? Я спрашивал об этом отца, он, не задумываясь, указывал пальцем на мечущийся по экрану серо-голубой силуэт и объяснял: вон тот! Тогда у меня возникал другой вопрос: если «вон тот» прав, то почему же этого никак не хотят понять другие люди из телевизора? Почему? С возрастом я понял: мало знать истину, нужно еще иметь луженое горло, ослиное терпение и крепкие, как нейлоновая удавка, нервы…
– Ребята, – с соглашательской гнусавинкой заговорил я, обводя взглядом «стариков», – пусть каждый из нас останется при своем мнении… Пусть! Но ведь нужно быть человеком независимо от того, сколько ты прослужил.
– Человек – это звучит гордо! – заржал Зуб.
– Заткнись, кретин, – взорвался я, понимая, что все порчу, но остановиться не мог. – Тебе, как человеку, про Елина рассказали, а ты что сделал, подонок?!
– А что Елин сделал? – передразнил ефрейтор. – Бегал жаловаться Осокину!
– Кто тебе сказал?
– Видели…
– За стукачество наказывать надо! – сокрушенно покачал головой Шарипов.
– В самом деле, Леха, такие вещи прощать нельзя! – поддержал Чернецкий, отрываясь от хлебных шариков. – Чтоб другим неповадно было!
– Пусть только из наряда вернется! – Зуб стукнул ребром ладони о табурет.
И я понял, что теперь нужно спасать не абстрактную идею казарменного братства, а конкретного рядового Елина с редким именем Серафим.
– Он не жаловался. Это точно! – твердо сказал я.
– Откуда же комбат все знает? – ехидно поинтересовался Зуб.
– А ты думаешь, у Уварова мозгов нет и он не догадывается, кто больше всех к молодым лезет?
– А почему комбат раньше молчал?
– А ему так спокойнее: ты молодых держишь, он – тебя, и порядок. Только вот накладочка вышла: майор засек, как Елин выдранные пуговицы пришивал… Понял?
– Понял! Ты сам комбату и настучал!
– Что-о?!
– Малик видел, как ты в штаб бегал! – торжественно сообщил Зуб.
Повисла тяжелая, предгрозовая тишина. Хорошо телевизионным героям, они в конце концов доказывают свою правоту, в крайнем случае дело заканчивается оптимистической неопределенностью! А что делать мне? Оправдываться, суетливо пересказывать разговор Уварова и Осокина, а потом снова уверять, что Елин не ябедничал… Можно… Но мной овладела какая-то парализующая ненависть ко всему происходящему, какое-то черное равнодушие…
– Леха, почему ты молчишь? – тревожно спросил Чернецкий. – Зачем ты ходил в штаб?
– Стучать, – коротко и легко ответил я.
– Ты соображаешь, что несешь? – медлительно опешил Титаренко.
– Могу повторить: сту-чать…
– Купряшин, не выделывайся, не ври! Скажи, что ты врешь! – почти попросил меня Валера Чернецкий. – Он сейчас скажет!..
Я молчал. Ребята сидели потупившись. Цыпленок смотрел на меня с ужасом. За обоями скреблись мыши. Титаренко встал:
– Какие будут предложения?
– Гнать его из «стариков»! – сладострастно крикнул Зуб.
– Будем голосовать? – неуверенно спросил сержант.
И мне стало смешно. Голосовать! Даже сейчас не нашлось никаких других слов! Может быть, они еще постановление станут читать?
– Единогласно… – обведя взглядом поднятые руки, продолжал Титаренко. – Принято решение: считать Купряшина… Ну, в общем, с завтрашнего дня до «дембеля», Леш… Купряшин – «салага». Кто будет относиться к нему иначе, накажем точно так же… Ясно!
– Отваливай! – с холодным удовлетворением глядя мне в глаза, скомандовал Зуб. – Тебе здесь больше делать нечего. Здесь «старики» гуляют!
Я встал. Титаренко смотрел в сторону. Цыпленок ерзал от страстного желания помчаться вниз и сообщить однопризывникам потрясающую новость. Чернецкий выложил из серых хлебных комочков цифру 100…
– Ну, так чью койку мне завтра заправлять? – спокойно спросил я членов высокого суда.
Никто не ответил.
12
Но кто же мог подумать, что Елина найдет Цыпленок?!
Я слышу испуганное «идите сюда!» и, путаясь ногами в мокрой траве, бросаюсь на голос. Возле подпрыгивающего на одном месте Цыпленка стоит запыхавшийся Титаренко. Следом за мной подбегает Чернецкий, он застывает рядом, и я щекой чувствую его прерывистое дыхание. Наконец, тяжело сопя, подваливает Зуб.
– Во-он валяется! – поясняет Цыпленок, тыча пальцем.
Мы всматриваемся: Елин лежит во рву, скорчившись калачиком и уткнувшись лицом в землю, на месте головы зияет густая тень, отбрасываемая разлапистым кустом. При свете луны виднеется спичка, забившаяся в рифленую подошву сапога, из-за голенища белеет уголок портянки.
– Иди к нему! Иди, тебе говорят! – Титаренко с силой выталкивает Зуба вперед, но тот, заслоняя рукой лицо, отскакивает в сторону, а потом его сопение раздается уже за нашими спинами. Никто не решается приблизиться к Елину, точно и не его мы искали всю ночь. Шарипов печально цокает языком.
…Однажды я ехал в метро, и вдруг посреди подземного перегона поезд затормозил и остановился. Приноровившиеся к дорожному грохоту, пассажиры еще некоторое время продолжали говорить в полный голос, будто старались перекричать внезапную тишину. Потом все разом замолчали и принялись тревожно перешептываться. Минут через пять поезд тихонько тронулся и ехал очень медленно, мы буквально выползали из темного тоннеля на свет. Во всю платформу, обступая что-то лежащее на полу, теснились люди, сквозь толпу продавливались санитары с носилками. «Человек на рельсы упал!» – догадался кто-то из пассажиров, и несколько любопытных, выскочив из вагона, присоединились к толпе. Мне нужно было выходить на той станции, но я прижался спиной к стеклу с надписью: «Не прислоняться» и успокоился лишь тогда, когда поезд снова въехал в гулкую темноту тоннеля…