Теннесси Уильямс - Желание и чернокожий массажист. Пьесы и рассказы
«Плейбой». Вы боитесь смерти?
Уильямс. А кто не боится? Я умирал столько раз, но все-таки не умер, потому что по-настоящему не хотел. Думаю, не умру, пока счастлив. По-моему, я могу отсрочить смерть, хотя на эту тему особенно не думал. Я уже привык к этим тревожным сердечным приступам, они у меня почти всю жизнь, и сколько на нервной почве — даже не знаю. Конечно, если человек с плохим сердцем слишком волнуется, вероятность приступа велика, поэтому таких ситуаций надо избегать. Я всегда страдал от клаустрофобии и боялся задохнуться, поэтому путешествую первым классом. Долгое время не мог ходить по улице, если поблизости не видел какого-нибудь бара, не потому, что хотел пить, а потому, что при виде бара чувствовал себя в безопасности.
Думаю, в большинстве моих произведений есть мотивы смерти. Иногда мысль о смерти поглощает меня целиком — вот так же бываешь поглощен чувственностью, ну и еще многим другим. И все же я бы не сказал, что тема смерти — основная моя тема. Одиночество — да. Правда, со смертью друзей смириться трудно. К сожалению, большинство близких друзей уже не вернуть. Кое-кто еще остался, но уже мало. И знаете, многих из них я потерял лишь за последние несколько лет — Фрэнк[3], Дайяна Бэрримор, Карсон Маккалерс. Ведь казалось, что мы всегда вместе, правда?
«Плейбой». Есть ли у вас сознательное стремление к бессмертию, как у некоторых других писателей?
Уильямс. О Господи! Вот уж никогда об этом не думал! Не хочу только, чтобы меня напрочь забыли, пока жив. Этого я действительно не хочу и потому, мальчик, упорно работаю.
«П л е й б о й». Упадок в вашем творчестве начался со смертью Фрэнка?
Уильямс. Это не было началом, нет. Мой профессиональный упадок начался после «Ночи игуаны»: с 1961 года ни одной хорошей рецензии. Было бы, наверное, интереснее, если б я сказал, что чья-то смерть сильно на меня повлияла, но нет. Кроме смерти Фрэнка на нервы действовали, их расшатывая, и постоянные неудачи в театре. Все полетело кувырком — личная жизнь, писательская, и в конце концов сознание помутилось. Но все же я пришел в себя, мне думается, частично пришел. Признаться, истерики и сейчас случаются, но не так часто. По-моему, сейчас я в ясном уме. Боли прошли, только по утрам иногда тошнит.
«П л е й б о й». О плохих рецензиях. Вы и вправду расстраиваетесь, когда вас критикуют?
Уильямс. Рецензия может сломать, а поток плохих рецензий меня просто деморализовал. Вещи-то ведь были ничего — «Балаганная трагедия», «Царствие земное», «В баре отеля «Токио»», «Семь падений Миртл», «Молочные реки здесь больше не текут». О последней Хермиона Бэддели так отозвалась! Может, пьеса и не очень понравилась, но видел я и хуже — и они нравились. Уолтер Керр расправился с «Гнэдигес Фройлайн» одной строчкой. Он написал: «Мистер Уильямс не должен писать черных комедий». А я о них и не слыхал, хотя занимаюсь драматургией всю жизнь.
В это время почти перестал видеться с друзьями, и все забыли, что я существую. Представляете — жил как призрак, только работой. За четыре года лишь трижды занимался любовью — здоровью это, конечно, не на пользу. Но когда постоянно глотаешь таблетки — а я не принимал их только во время работы, — тебе все до лампочки. Знаете, с помощью наркотиков о депрессии легко забываешь. По-моему, большинство тех, кто принимает наркотики, — это люди, испытывающие депрессию.
«П л е й б о й». Так что же все-таки окончательно привело вас к расстройству? Может быть, последняя капля — разгром критикой пьесы «В баре отеля «Токио»»?
Уильямс. Да. «Тайм» — а он обычно хорошо ко мне относился — написал, что пьеса скорее представляет материал для уголовной хроники, чем для рецензии. Меня это не рассмешило. Нарушаешь принятые правила — вот и получай. «Лайф» посчитал, что я кончился — этот некролог перепечатала и «Нью-Йорк тайме». Я уехал в Японию с Энн Мичем — она играла в этой пьесе, — но от себя не убежишь. Стал по вечерам глотать успокоительное, а по утрам опрокидывал стаканчик, — чтобы писать. В конце концов вернулся в Ки-Уэст, и однажды утром, когда стоял у плиты и варил кофе, закружилась голова — вот что бывает, когда пьешь и глотаешь таблетки. Кипящий кофе снять с плиты удалось, но я тут же упал и обжег себе плечи. Больше ничего не помню — только изолятор психушки, еще, правда, кабинет врача и как он перевязывал мне плечо.
Запихнуть меня в психушку — все равно что пытаться легально убить. Правда, больше я уже никогда не «ломался» — боялся, что снова туда попаду. Врач там был просто монстр — он вообще ненавидел меня и отказался осматривать. Сама мысль не заниматься пациентом, у которого мозговые конвульсии и коронарная недостаточность, преступна. В итоге я вышел оттуда под надзор трех невропатологов, высокая квалификация которых оказалась сильно преувеличенной. Потерял тридцать фунтов — жизнь тогда во мне еле теплилась. Так и пришел конец моему давнему желанию умереть — теперь я хотел жить.
«П л е й б о й». Почему вы изменили название пьесы «Спектакль для двоих» на «Крик»?
Уильямс. Потому что «Крик» больше подходит. Я вынужден был закричать и сделал это. «Крик» — единственно подходящее название для этой пьесы. Героиня кричит: «На улицу, на улицу, на улицу! Пойдем, позовем кого-нибудь!» Это пьеса о людях, которые боятся выйти наружу. «Играть в страхе — играть с огнем», — говорит герой, а героиня отвечает: «Нет, хуже, гораздо хуже…» Вот что испытал в шестидесятые я сам, попав в положение брата и сестры. Пьесу ставили несколько раз, однако публика либо скучала, либо не понимала, о чем речь. Но вернулась Клодия Кэссиди, написала рецензию — пьеса ей понравилась — и спектакль продолжался. По-моему, «Крик» — лучшая моя пьеса после «Трамвая «Желание», однако я не прекращаю над ней работать. Не знаю, как ее воспримут; по-моему, это cri de coeur[4]. Но, собственно, все творчество, вся жизнь в каком-то смысле cri de coeur. Однако критики скажут, что пьеса слишком личная, и я в ней жалею себя.
«П л е й б о й». Все-таки не можете забыть о критиках.
У и л ь я м с. Да нет же, я забыл о них, мальчик, и хочу, чтоб и они обо мне забыли.
«Плейбой». Совершенно очевидно, что вы о них не забыли. Но и они о вас не забудут.
Уильямс. Хм, надеюсь. Но надеюсь также, что никогда не превращусь в одного из тех стариков, которые вечно с ними скандалят. Никогда не буду им отвечать. Какой толк — критиковать критиков? Правда, иногда мне кажется, будто они меня преследуют, — это американский синдром. Искусно укладывают на обе лопатки — а власть-то у них. Только притворяются, что нет, а на самом деле знают, что у них, и очень этим довольны. Власть любит каждый. Но судить о моей работе в традиционном ключе? В то время как стараешься пойти чуть дальше, чем театр представления, отходишь от реализма и обращаешь внимание на само представление. Критики все еще считают меня поэтическим реалистом, а я никогда им не был. Все мои герои больше, чем жизнь, «нереалисты». Для того, чтобы вместить полноту жизни в два с половиной часа, все должно быть предельно сконцентрировано, напряжено. Нужно уловить жизнь в минуты кризиса, в минуты самой волнующей конфронтации. В действительности жизнь течет очень медленно, но на сцене с восьми сорока до одиннадцати пяти ты должен показать ее всю.
«П л е й б о й». Все эти годы вы неоднократно бывали в Голливуде. А как вы впервые туда попали?
Уильямс. В 1943 году я работал билетером в бродвейском театре «Стрэнд» за 17 долларов в неделю. Спектакль назывался «Касабланка», и в течение нескольких месяцев я имел возможность слушать, как Дули Уилсон пел «А время проходит». И вдруг мне сказали, что меня продали «Метро-Голдвин-Майер» за неслыханную сумму — 250 долларов в неделю. Но для этого нужно было сделать сценарий по ужасному роману для мисс Ланы Тернер, актрисы, которая вечно путалась в своих кашемировых шалях. Сделал — продюсер Пандро Берман вернул мне его и сказал: «Твой диалог для нее слишком литературен — она его не понимает» (а ведь я старался избегать эклектики). И они взяли лишь две мои реплики.
«П л е й б о й». С кем вы дружили в Голливуде?
Уильямс. Мой самый старый друг на побережье — Кристофер Ишервуд. Через него я познакомился с Томасом Манном. Еще один друг — Гэйвин Лэмберт. Но только с Мэй Уэст я знакомился специально. Хотел выразить ей свое уважение, сказал ей, что она — одна из самых ярких звезд экрана. Две другие — У.К. Филдс и Чаплин. Она ответила: «Хм, это, конечно, здорово, но кто такой этот У.К. Филдс?»
«П л е й б о й». В ваших собственных пьесах и фильмах играли многие знаменитые и прекрасные актеры. Стал кто-нибудь из них вашим другом или, может быть, сыграл важную роль в вашей жизни?
Уильямс. Я всегда стеснялся актеров. Однако все они любили Фрэнка — он как бы осуществлял между мной и актерами двустороннюю связь, облегчал установление контактов. Помню Майкла Уорка и его жену Пэт; Майкл просто очаровательный, очаровательный молодой человек, но самое главное, что он — великий актер. Хорошей подругой стала Морин Стэплтон, она гениальна. Недавно я видел Джерри Пейдж, у нее был ужасный вид, она распустилась, и ее дом стал похож на крысиную нору. Таких актеров, как Брандо и Пол Ньюмэн, я встречал после спектаклей, когда заходил к ним в уборную поздравить. Когда приезжаю в Рим, общаюсь с Анной Маньяни.