Том Стоппард - Берег Утопии
Герцен. Вовсе нет, только – ты не должна так…
Натали. Если бы только Николай мог любить меня с твоим безразличием.
Герцен. Натали, Натали…
Натали. Нет, я больше так не могу. Я думала об этом. Я уезжаю домой, в Россию. Я сказала Нику.
Герцен. Что?…
Натали. Он говорит, что я не должна приносить себя в жертву, – что я должна позволить себе наслаждаться твоей любовью, но…
Герцен. Как ты можешь уехать в Россию, как ты можешь оставить детей?
Натали. Я могу взять Лизу.
Герцен. Забрать нашу дочь в Россию? На сколько?
Натали. Не знаю. Я хочу увидеться с сестрой.
Герцен. А Ольга? Кто за ней будет смотреть?
Натали. Мальвида будет.
Герцен. Мальвида?… Откуда ты знаешь? О Господи, почему я все узнаю последним?…
Натали. Я еду в Россию! Я принесла здесь столько вреда. Ник убивается из-за меня!
Звук выстрела. Натали вскакивает и бежит к дому, навстречу Огареву, который держит открытое письмо. Натали, рыдая, падает к нему на грудь.
Огарев. Ну, полно, полно… полно, полно… что такое? Посмотри, что я получил – письмо от Бакунина! – из Сибири!
Герцен. От Бакунина! Он на свободе?
Огарев. Отправлен на поселение.
Герцен. Слава Богу! Он в порядке?
Огарев. Судя по всему, не хуже, чем прежде. Письмо с обвинениями в адрес «Колокола».
Натали (Огареву). Я сказала Александру – я уезжаю домой!
Натали уходит. Герцен берет письмо и начинает читать.
Огарев. И вот еще что. (Достает из кармана конверт.) Из российского посольства – официальное предписание вернуться… Я не могу его исполнить, так что… они теперь не пустят Натали домой, мы оба станем изгнанниками. Она будет ужасно…
Входит Тургенев со своим новым двуствольным ружьем.
Тургенев. Твой сын – шутник. Я его спросил, нет ли здесь у вас хищных птиц, а он весьма любезно позволил мне пострелять в его воздушного змея.
Пятясь, входит Саша. Он тянет почти вертикально бечевку воздушного змея. Тургенев прицеливается и стреляет из второго ствола.
Герцен. Это какой-то сон.
Дрозд поет в лавровых зарослях. Тургенев понарошку прицеливается в него.
Июнь 1859 г
Газовый фонарь высвечивает небольшое пространство: угол улицы в трущобах Вест-энда. Слышны пьяные споры, смех, треньканье пианолы. На сцене Огарев и Мэри Сетерленд.
Мэри, 30 лет, находится не на самом дне общества или проституции. По-английски она говорит грамотно, с рабочим лондонским выговором. Огарев говорит на плохом английском с сильным русским акцентом. Нижеследующий диалог не учитывает их произношения.
Огарев. Мэри!
Мэри. Это снова ты. (Дружелюбно.) Хочешь со мной пойти? (Огарев запинается в поиске слов.) Тебе ведь со мной было хорошо, да? (Огарев кивает.) Ну и что тогда лицо такое кислое?
Огарев. Я думал, мы договорились. Но ты права, конечно. И кроме того, тридцать шиллингов – небольшие деньги.
Мэри. Господи, у тебя акцент – просто хронический.
Огарев. Как Генри?
Мэри. О, так ты запомнил, как его зовут.
Огарев. Конечно.
Мэри. Теперь ты послушай меня. Я помню, что ты мне тогда сказал. Но такое легко сказать, за это денег не берут. Откуда я знаю – может, я тебя тогда в последний раз видела.
Огарев. Но я говорил всерьез.
Мэри. Все вы всерьез.
Огарев. Но я и сейчас всерьез.
Мэри (изучает его). А ты ведь и вправду, кажется, всерьез. Ну ладно. За проживание Генри я плачу семнадцать шиллингов шесть пенсов в неделю. Если он будет со мной, мы вполне справимся на тридцать шиллингов, и ты ко мне сможешь приходить, и никого у меня больше не будет, это точно.
Огарев. Тогда все хорошо. Давай встретимся на мосту Патни завтра в двенадцать, и мы найдем тебе с Генри нормальное жилье.
Мэри. Патни! Это что, там и коровы будут?
Огарев. Возможно.
Мэри. Ладно. Почему бы и нет?
Огарев достает из кармана пальто или пиджака Сашину старую губную гармошку.
Огарев. Отдай Генри. Она сломана немного. (Он с ошибками играет короткую мелодию и протягивает ей гармошку.)
Мэри. Сам ему завтра отдашь. Ну что, ты хочешь со мной сегодня?… Ты ведь уже заплатил.
Огарев. С твоего разрешения.
Мэри. У тебя тоже есть маленький сын?
Огарев. Ах, это грустная русская история.
Мэри. Да? Ну, извини. Что за история?
Огарев. Была зима. Мы с детьми мчались домой через лес в… этих… как их… фьють…
Мэри. В санях!
Огарев. Именно. Потом слышу – волки!
Мэри. Не может быть!
Огарев. Я вижу – волки бегут за нами, все ближе, ближе… одного за другим мне приходится выбрасывать детей на снег…
Мэри. Как?!
Огарев. Сначала маленького Ваню, потом Павла, Федора… Катерину, Василия, Елизавету, двойняшек Анну и Михаила…
Уходят, взявшись под руки. Мэри смеется.
Июль 1859 года
Сад. Герцен наедине с Чернышевским. Тому 31 год, у него рыжие волосы и высокий, иногда пронзительный голос, хотя в данный момент он спокоен и серьезен. После смерти он станет одним из ранних святых большевистского календаря. Он небрежно просматривает номер «Колокола».
Чернышевский. «Very dangerous»… Мы с Добролюбовым спорили, почему название на английском языке.
Герцен (пожимает плечами). Я где-то увидел такую вывеску.
Чернышевский. В зоопарке, надо полагать. Благодаря этой статье у вас появилось много друзей среди реакционеров.
Герцен. Конечно. Они всегда радуются раздору в наших рядах, даже если он заключается всего лишь… а кстати, в чем он, собственно, заключается? – в тоне, в интонации, в отсутствии такта по отношению к вашим предшественникам. А почему, собственно, я не должен защищать свое поколение от неблагодарности новых людей? Тон протеста изменился. Он стал резким, желчным… Монашеский орден, который отлучает людей за то, что они получают удовольствие от своего ужина, от живописи, от музыки. В оппозиции нет больше радости.
Чернышевский. Радости?…
Герцен. Да.
Чернышевский. Я хотел служить человечеству, но был физически труслив и поэтому часть своей молодости провел в попытках изобрести вечный двигатель. В конце концов моя энергия иссякла… Когда я женился – это случилось восемь лет назад, после того как я окончил университет и вернулся в Саратов, – я рассказал невесте, как я представляю себе свою будущую жизнь. «Революция – это лишь вопрос времени, – сказал я ей. – Когда она придет, мне придется в ней участвовать. Это может закончиться каторгой или виселицей». Я спросил ее: «Тебя тревожат мои слова? Потому что я не могу говорить ни о чем другом. Это может продолжаться многие годы. И на что может рассчитывать человек, который думает таким образом? Вот тебе пример – Герцен. Я восхищаюсь им больше, чем кем-либо из русских. Нет того, чего бы я не сделал ради него». (Пауза.) Я читал ваши книги – «С того берега» и «Письма из Франции и Италии». Дело было не в вашей радости, а в вашем страдании, в вашем гневе… ну да, и в изящном стиле тоже. А ваше хлесткое презрение, ваша логика, как вы расправлялись с напыщенностью, иллюзиями, мелочностью!.. Я восхищался вами. А теперь я не могу вас больше читать. Я не хочу вашего блеска. Меня от него тошнит. Я хочу черного хлеба фактов и цифр, анализа. Это тяжкий труд. Я раздавлен работой. Вы и ваши друзья вели привычную жизнь представителей высшего класса. Ваше поколение было романтиками общего дела, дилетантами революционных идей. Вам нравилось быть революционерами, если только вы ими действительно были. Но для таких, как я, это был не отказ от своего социального положения, а результат нашего социального положения. Каждый день приходилось бороться за выживание – против неурожая, холеры, конокрадов, бандитов, волчьих стай… Единственным выходом было стать пьяницей или юродивым, которых было достаточно среди нас. Мне не нравится моя жизнь. И теперь есть вещи, которые я не стану делать ради вас.
Герцен. Например?
Чернышевский. Я не стану верить в благие намерения царя. Я не стану верить в благие намерения правительства: власть не будет рубить сук, на котором сидит. И прежде всего я не стану слушать, что вы болтаете в «Колоколе» о прогрессе. Провести реформы пером нельзя – это самообман. Нужен только топор.
Герцен. И что потом?
Чернышевский. Посмотрим. Сначала социальная революция, потом политическая. Порядок будем устанавливать на сытый желудок.
Герцен. Дело не в желудке, а в голове. Порядок? Стаи волков будут свободно хозяйничать на улицах Саратова! Кто будет устанавливать порядок? Ах да, разумеется – вы будете! Революционная аристократия. Потому что крестьянам нельзя доверять, они слишком темны, слишком беспомощны, слишком пьяны. Они такие и есть – это правда… А что, если они вас не захотят? Что, если они захотят жить как все остальные – либо съесть самим, либо быть съеденными. Вы будете их принуждать ради их собственного блага? Вам потребуются помощники. Может быть, придется завести собственную полицию. Чернышевский! Неужели мы освобождаем народ от ига, чтобы установить диктатуру интеллектуалов? Только до тех пор, пока враг не ликвидирован, разумеется! Это слова Прудона, хорошие слова. В Париже я видел достаточно крови в канавах – этого мне на всю жизнь хватит. Прогресс мирными средствами – я буду продолжать болтать об этом до последнего вздоха.