Иоганн Гете - Фауст
На троекратный призыв Фауста является «дух земли», но тут же снова отступается от заклинателя — именно потому, что тот покуда еще не отважился действовать, а продолжает рыться в жалком «скарбе отцов», питаясь плодами младенчески незрелой науки.
В этот миг величайших надежд и разочарований входит Вагнер, адъюнкт Фауста, филистер ученого мира, «несносный, ограниченный школяр». Их диалог (один из лучших в драме) еще более четко обрисовывает мятущийся характер героя.
Но вот Фауст снова один, снова продолжает бороться со своими сомнениями. Они приводят его к мысли о самоубийстве. Однако эта мысль продиктована отнюдь не усталостью или отчаянием: Фауст хочет расстаться с жизнью лишь для того, чтобы слиться со вселенной и тем вернее, как он ошибочно полагает, проникнуть в ее «тайну».
Чашу с отравой от его губ отводит внезапно раздавшийся пасхальный благовест. Знаменательно, однако, что Фауста «возвращает земле» не ожившее религиозное чувство, а только память о детстве, когда он в дни церковных торжеств так живо чувствовал единение с народом. После того как «созерцательное начало», тяга к оторванному от жизни познанию, чуть было не довело Фауста до самоубийства, до безумной эгоистической решимости: купить истину ценою жизни (а стало быть, овладеть ею без пользы для «ближних», для человечества), в нем, Фаусте, вновь одерживает верх его «тяга к действию», его готовность служить народу, быть заодно с народом.
В живом общении с народом мы видим Фауста в следующей сцене — «У ворот». Но и здесь Фаустом владеет трагическое сознание своего бессилия: простые люди любят Фауста, чествуют его как врача-исцелителя; он же, Фауст, напротив, самого низкого мнения о своем лекарском искусстве, он даже полагает, что «…своим мудреным зельем… самой чумы похлеще бушевал». С сердечной болью Фауст сознает, что и столь дорогая ему народная любовь, по сути, не заслужена им, более того — держится на обмане.
Так замыкается круг: обе «души», заключенные в груди Фауста («созерцательная» и «действенная»), остаются в равной мере неудовлетворенными. В этот-то миг трагического недовольства к нему и является Мефистофель в образе пуделя.
Очень важна сцена «Рабочая комната Фауста». Неутомимый доктор трудится над переводом евангельского стиха: «В начале было Слово». Передавая его как: «В начале было Дело», Фауст подчеркивает не только действенный, подвижно-материальный характер мира, но и собственную твердую решимость действовать. Более того, в этот миг он как бы предчувствует свой особый путьдейственного познания. Проходя «чреду все более высоких и чистых видов деятельности», освобождаясь от низких и корыстных стремлений, Фауст, по мысли автора, должен подняться на такую высоту деятельности, которая в то же время будет и высшей точкой познавательного созерцания: в повседневной суровой борьбе его умственному взору откроется высшая цель всего человеческого развития.
Но пока Фауст лишь смутно предвидит этот предназначенный ему путь действенного познания: еще он по-прежнему полагается на «магию» или на «откровение», почерпнутое в Священном писании. Такая двойственность фаустовского сознания поддерживает в Мефистофеле твердый расчет на то, что он завладеет душою Фауста. Теперь он воочию является ему, отбросив личину пуделя, «в одежде странствующего студента».
Вот, значит, чем был пудель начинен!Скрывала школяра в себе собака?
Но обольщение строптивого доктора дается черту не так-то легко. Пока Мефистофель завлекает Фауста земными усладами, тот остается непреклонным. «Что можешь ты пообещать, бедняга?» — саркастически спрашивает он искусителя и тут же разоблачает всю мизерность его соблазнов:
Ты пищу дашь, не сытную ничуть.Дашь золото, которое, как ртуть,Меж пальцев растекается; зазнобу,Которая, упав тебе на грудь,Уж норовит к другому ушмыгнуть…
Увлеченный смелой мыслью развернуть с помощью Мефистофеля живую, всеобъемлющую деятельность, Фауст выставляет собственные условия договора: Мефистофель должен ему служить вплоть до первого мига, когда он, Фауст, успокоится, довольствуясь достигнутым:
Едва я миг отдельный возвеличу,Вскричав: «Мгновение, повремени!» —Все кончено, и я твоя добыча,И мне спасенья нет из западни.Тогда вступает в силу наша сделка,Тогда ты волен, — я закабален.Тогда пусть станет часовая стрелка,По мне раздастся похоронный звон.
Мефистофель принимает условия Фауста. Своим холодным критическим умом он пришел к ряду мелких, «коротеньких» истин, которые считает незыблемыми. Так, он уверен, что все мироздание («вселенная во весь объем»), на охват которого — делом и мыслью — столь смело посягает Фауст, ему, как любому человеку, никогда не станет доступно. «Конечность», краткосрочность всякой человеческой жизни Мефистофелю представляется непреодолимой преградой для такого рода познавательной и практической деятельности. Ведь Фауст «всего лишь человек», а потому будет иметь дело только с несовершенными, преходящими явлениями мира. Постоянная неудовлетворенность в конце концов утомит его, и тогда он все же «возвеличит отдельный миг» — недолговечную ценность «конечного» бытия, а стало быть, изменит своему стремлению к бесконечному совершенствованию.
Такой расчет (ошибочный, как мы увидим, ибо Фауст сумеет «расширить» свою жизнь до жизни всего человечества) теснейшим образом связан с характером интеллекта Мефистофеля. Он — «дух, всегда привыкший отрицать», и уже поэтому может быть только хулителем земного несовершенства. Его нигилистическая критика лишь внешне совпадает с благородным недовольством Фауста — обратной стороной безграничной Фаустовой веры в лучшее будущее на этой земле.
Когда Мефистофель аттестует себя как
Часть силы той, что без числаТворит добро, всему желая зла, —
он, по собственному убеждению, только кощунствует. Под «добром» он здесь саркастически понимает свои беспощадный абсолютный нигилизм:
Я дух, всегда привыкший отрицать.И с основаньем: ничего не надо.Нет в мире вещи, стоящей пощады.Творенье не годится никуда.
Неспособный на постижение «вселенной во весь объем», Мефистофель не допускает мысли, что на него, Мефистофеля, возложена некая положительная задача, что он и вправду «часть силы», вопреки ее воле «творящей добро». Такая слепота не даст ему и впредь заподозрить, что, разрушая преходящие иллюзии Фауста, он на деле помогает ему в его неутомимых поисках истины.
Более того, Мефистофель верит не только в свою победу над одиноким правдоискателем, но и в конечную победу лжи над правдой, всемирного мрака над всемирным светом. Эта «сатанинская космогония» будет питать самонадеянность Мефистофеля на всем протяжении обеих частей трагедии.
Странствие Фауста в сопровождении Мефистофеля начинается с веселой чертовщины в сценах «Погреб Ауэрбаха в Лейпциге» и «Кухня ведьмы», где колдовской напиток возвращает Фаусту его былую молодость. Осью дальнейшего драматического действия первой части «Фауста» становится так называемая «трагедия Маргариты».
Маргарита — первое искушение на пути Фауста, первый соблазн возвеличить отдельный «прекрасный миг». Покориться чарам Маргариты означало бы так или иначе подписать мировую с окружающей действительностью. Маргарита, Гретхен, при всей ее обаятельности и девической невинности, — плоть от плоти несовершенного мира, в котором она живет. Бесспорно, в ней много хорошего, доброго, чистого. Но это пассивно-хорошее, пассивно-доброе само по себе не сделает ее жизнь ни хорошей, ни доброй. По своей воле она дурного не выберет, но жизнь может принудить ее и к дурному. Вся глубина трагедии Гретхен, ее горя и ужаса — в том, что мир ее осудил, бросил в тюрьму и приговорил к казни за зло, которое не только не предотвратил ее возлюбленный, но на которое он-то и имел жестокость толкнуть ее.
Неотразимое обаяние Гретхен, столь поразившее Фауста, — как раз в том, что она не терзается сомнениями. Ее пассивная «гармоничность» основана на непонимании лживости общества и ложности, унизительности своего в нем положения. Это-то непонимание и не дает ей усомниться в «гармонии мира», о которой витийствуют попы, в правоте ее бога, в правоте… пересудов у городского колодца. Она так трогательна в своей заботе о согласии Фауста с ее миром и с ее богом:
Ах, уступи хоть на крупицу!Святых даров ты, стало быть, не чтишь?
Фауст
Я чту их.
Маргарита
Но одним рассудком лишь,И тайн святых не жаждешь приобщиться,Ты в церковь не ходил который год?Ты в бога веришь ли?
Фауст не принимает мира Маргариты, но и не отказывается от наслаждения этим миром. В этом его вина — вина перед беспомощной девушкой. Но Фауст и сам переживает трагедию, ибо приносит в жертву своим беспокойным поискам то, что ему всего дороже: свою любовь к Маргарите. Цельность Гретхен, ее душевная гармония, ее чистота, неиспорченность девушки из народа — все это чарует Фауста не меньше, чем ее миловидное лицо, ее «опрятная комната». В Маргарите воплощена патриархально-идиллическая гармония человеческой личности, гармония, которую, по убеждению Фауста (а отчасти и самого Гете), быть может, вовсе не надо искать, к которой стоит лишь «возвратиться». Это другой исход — не вперед, а вспять, — соблазн, которому, как известно, не раз поддавался и автор «Германа и Доротеи».