Славомир Мрожек - Хочу быть лошадью: Сатирические рассказы и пьесы
Уже на вокзале, едва поезд остановился, я с подозрением осмотрел перрон, как если бы в толпе пассажиров, не обязательно местных жителей, мог находиться мой преследователь. Когда в гостинице я приступил к формальностям регистрации, портье, услышав мою фамилию, сказал: «Тут для вас что-то есть», — и протянул руку к стеллажу за письмом. Я моментально вскрыл конверт. Мог ли я ожидать, что снова найду там чистый лист бумаги? И все-таки это было так.
«За мной установлена слежка», — подумал я. Но дата на штемпеле показывала, что письмо было отправлено два дня тому назад. По почтовой печати я также узнал, что письмо отправлено из населенного пункта, который я покинул два часа тому назад.
Впрочем, это ни о чем еще не говорило. И дату, и печать можно подделать. Да, но как стало известно, что я приеду сюда? Портье утверждал, что письмо ожидает меня со вчерашнего дня. Он не возвратил его почтальону, думая, что отправитель мне известен и что я сам назвал ему гостиницу, в которой остановлюсь. Фамилии отправителя опять не было.
Портье тоже мог состоять с ним в заговоре. Проведение такой сложной операции требовало участия многих людей. О шутке уже не могло быть и речи. Слишком большие усилия были сделаны, и слишком большая предприимчивость проявлена, чтобы это могло быть шуткой. Но если не шутка, то что?
На этот вопрос я искал ответа той же ночью, в поезде, увозившем меня назад, а также во все последующие дни. Я рассуждал так: если шутка исключена, то отпадает вариант, что это письмо ничего не значит, что оно было лишь средством, само по себе, было отправлено без какого-либо умысла. Я пришел к выводу, что каждый чистый лист бумаги, по идее, несет какое-то только ему присущее содержание, каждый — свое. Симпатические чернила! Тайнопись, которая проявится лишь под влиянием соответствующих химических реактивов. Я вскочил. Лабораторные анализы неопровержимо показали: это были листы простой белой бумаги, ничего более.
И все-таки в них должно было скрываться какое-то содержание. Если попытки буквального прочтения оказались безуспешными, то нужно было идти к определению их природы путем исследования мотивов, которые могли руководить отправителем.
Робкое любовное признание? Ну конечно! Может быть, движимая желанием сделать признание и удерживаемая стыдом, эти чистые листы адресовала мне неизвестная женщина? И компромисс между чувством и приличием принял форму in blanco? Это открытие очень меня обрадовало. Я купил себе новый галстук и два дня напевал во время бритья. Я испытывал к незнакомке что-то вроде добродушной снисходительности, полной смущения и игривости.
«Бедная крошка… — думал я, покровительственно улыбаясь, — робкая и в то же время страстная, сколько в этом обаяния».
Крошка? Я задумался. Нет, тот, кто имеет в своем распоряжении такие средства, быть может, целую организацию, не заслуживает того, чтобы его так называли. Это какая-то гранд-дама, персона международного масштаба. Тем необычнее случай! Каким же сильным должно быть чувство, если оно сразило даже эту незаурядную женщину и превратило в гимназистку. Надо будет купить себе гамаши.
По мере того, как я продолжал получать пустые листы, радостное настроение постепенно развеялось и совершенно исчезло. Слишком долго длился этот флирт, чтобы не начать сомневаться в том, что это сердечное дело. Даже самая робкая девушка могла бы послать любимому одно, самое большее два таких письма и не удержалась бы от менее аллегорического признания во втором или третьем. Тогда мне пришло в голову предположение, увы, совсем иного рода.
Шантаж! Отправитель домогался выкупа. Уже сам факт, что листы были чистыми, свидетельствовал о ловкости, коварстве и осторожности преступников. Это были не примитивные, выведенные какими-то каракулями угрозы вроде: «Если вы не положите там-то и там-то такую-то сумму, то…» Видно, я имел дело с опытными гангстерами, которые не дадут схватить себя за руку. Хорошее настроение исчезло. Появился страх.
Каждую ночь я баррикадировал двери. Пока не понял, что дальше так продолжаться не может, что я становлюсь жертвой собственного бреда, что если я не буду обо всем этом судить трезво, если не предприму какие-то шаги, то неизвестно, что еще может причудиться мне в этих немых письмах.
Прежде всего, надо было на какое-то время от них освободиться. Ах, если бы в каком-нибудь из них было написано ну хотя бы: «Ты — подонок», — я сразу бы почувствовал себя лучше. Я охотно бы принял ложь, лишь бы она была произнесена. Эти письма ничего не говорили, и все-таки самим фактом своего существования обязывали меня к чему-то, чего я не мог понять. Ибо было в них какое-то сообщение, может быть, рекомендация, может быть, обращение, может быть, чего-то от меня хотели, ждали, требовали, но я не мог этого понять и чувствовал себя виноватым. Обязанности без ограничений, принуждение без приказа — это очень мучительно.
Поэтому я поспешно согласился принять участие в охоте на диких уток, которая должна была состояться на больших болотах в одном из отдаленнейших уголков страны. По этой территории, величиною с целое воеводство, можно было передвигаться только на лодках. Меня привлекала жизнь, полная трудностей и впечатлений, а также отсутствие какого-либо почтового отделения.
Мы сидели притаившись на маленьком островке, заходило солнце, приближался косяк водоплавающих птиц. Проводник, в совершенстве знающий повадки птиц, прикрыл глаза ладонью.
— Удивительно, — сказал он наконец. — Я не поручился бы, что та предпоследняя, слева — дикая утка.
Я напряг зрение, но не мог состязаться с орлиной зоркостью стрелка. Я схватил бинокль и направил его на птицу. Предпоследним слева летел почтовый голубь.
Не теряя времени, я заменил бинокль на ружье и, прицелившись с таким старанием, на какое только был способен, выстрелил. Голубь отделился от стаи и, безвольно паря, исчез в водах озера, далеко от островка. Вспугнутые утки изменили направление полета и исчезли за горизонтом. Мои товарищи, которым этот преждевременный выстрел испортил охоту, громко проклинали меня.
Солнце уже зашло, когда послышался плеск воды, заколебался камыш и сквозь него протиснулась моя услужливая собака, неся в зубах мертвого голубя. Я потихоньку пополз по направлению к лодке.
— Эй! Это тебе! — крикнули мне товарищи, размахивая голубым конвертом. Клеенчатый мешочек предохранил его от воды.
Сделав вид, что хочу прочитать письмо в уединении, я вышел на берег. Да, это был все тот же конверт. Я слишком хорошо знал почерк, которым все они были надписаны, чтобы ошибиться. Не распечатывая, я разорвал письмо на мелкие кусочки и разбросал их среди тростника.
Было уже почти темно. Мы лежали у костра.
— Что-нибудь важное? — спросили меня товарищи.
— Да нет, — отвечал я и вдруг понял, что не знаю, вру или говорю правду. Я вскочил и побежал на берег. Вошел в воду. Бродил, проваливаясь по пояс, по плечи, судорожно раздвигая тростник. Но было поздно. С каждой минутой темнело. Клочки бумаги намокли и пошли ко дну, ленивое течение разносило их по озеру, вплетало в корни водяных растений.
Ну что ж, может быть, там ничего и не было, даже наверняка не было. И почему должно было быть именно на этот раз?
Ничего не было.
А если было?
Mon Général
Было холодно, и на заснеженных аллеях парка я никого не встретил. Может быть, это было и не совсем подходящее время для прогулки. Стояли трескучие морозы, была середина зимы. Хотя время едва перевалило за полдень, уже надвигались сумерки. Однако в моем воображении проносились картины солнечной Эллады, поклонником которой я был, можно сказать, от рождения — увлечение, подкрепленное впоследствии образованием и родом занятий.
Гуляя по главной аллее, я дошел до конца парка, где стоял павильон, летом полный шума и смеха, гремящий звуками оркестра, а сейчас пустой и заброшенный. Круглую его кровлю подпирали ионические колонны. Я поднялся на подиум и меланхолически смотрел в глубь парка. Там, за сетью голых веток и стволов, я заметил, как что-то быстро и маятникообразно двигалось навстречу мне. Вскоре я распознал фигуру военного, который на близлежащем озерке, покрытом толстым слоем льда, одиноко катался на коньках. Это зрелище вызвало во мне неприятное чувство, так как по своей природе я мизантроп, считаю себя человеком слабым и склонным к уединенным размышлениям, и все виды здоровых развлечений, особенно на свежем воздухе, вызывают во мне отвращение. Тем более что это был военный, а значит, личность, олицетворяющая собой исключительное здоровье и силу. Однако я быстро поборол это движение души, внушив себе, что нет ничего обычнее, чем солдат на катке и что это ни в коей мере не должно расстроить течение моих мыслей. После чего я спокойно погрузился в свои любимые размышления о сильной воле Демосфена, который преодолел дефекты речи, кладя себе в полость рта камешки. Это доказательство огромных возможностей самоусовершенствования и корректирования природы уже через минуту наполнило меня надеждой, что и я, при соответствующих усилиях, вскоре стану другим человеком. Увы, именно тогда я случайно заметил, что на конькобежце, который за ажурной ширмой кустов, резво выписывая вензеля, катился в мою сторону, — не простой мундир, а офицерский. Это наблюдение нарушило только что восстановленное мое внутреннее равновесие и вызвало еще большее раздражение, дремавшее во мне, так как сам по себе факт, что фигура на льду оказалась офицером, а не рядовым, не мог иметь никакого значения. Тем более что я не признаю искусственную иерархию.