Ник Хоакин - Портрет художника-филиппинца
Дон Перико (мрачно). Кандида, Паула, я не вправе давать вам советы…
Кандида. А почему нет?
Паула. Некогда мы слушали вашу поэзию. Мы готовы выслушать вас и сейчас.
Кандида. Конечно же, у сенатора побольше авторитета, чем у поэта.
Дон Перико. Я прошу вас мыслить реально, а не в терминах поэзии.
Паула. О, так поэзия не реальна?
Дон Перико. Поэзия не спасет вас от бомб.
Кандида. Конечно, нет. Только политики могут спасти нас.
Дон Перико. Кандида, Паула, я всем сердцем разделяю ваши чувства к этому дому, но сейчас не время для поэтических чувств. Что вы будете делать, если война застанет вас здесь? Вы всего лишь две беспомощные женщины. А что станет с отцом?
Паула (улыбаясь, смотрит на Портрет). Мы, как Эней, понесем его на наших спинах!
Дон Перико. У вас классическое благочестие — благочестие Энея! Но такое благочестие пристало только Искусству, не жизни! На этой картине оно выглядит возвышенно, но в реальной жизни — просто смешно!
Кандида. Возвышенное всегда смешно в жизни, сенатор.
Дон Перико. И жизнь права.
Паула. Вы не всегда так думали.
Кандида. И как яростно вы восстали против этого! В каких прекрасных словах вы изливали презрение к ее законам, гнев против ее жестокости, ненависть к ее злу!
Дон Перико. Поэзия была преходящим сумасшествием моей юности, детской забавой.
Паула. И когда вы стали мужчиной, вы оставили детские забавы.
Дон Перико. Никто из нас не имеет права удаляться от мира, словно бог.
Кандида. Так что же вы нам посоветуете, сенатор? Сдаться подобно вам?
Дон Перико (после паузы). Почему вы так настроены против меня? Что я сделал? Я увидел свою судьбу и смирился с ней. И мне незачем этого стыдиться! Всю свою жизнь я служил стране, а это побольше, чем ваш отец может сказать о себе! Да, я стал богат, преуспеваю, но разве это преступление? А что, по-вашему, я должен был делать? Строчить прекрасные стишки, пока семья голодает? Заживо похоронить себя, как ваш отец? Чем он может оправдать все эти потерянные годы? Кроме этой картины — ничем! Посмотрите на себя, Паула, и ты, Кандида, посмотрите и скажите мне, оправдывает ли эта единственная картина ваше несчастье? О нет, вы злитесь не на меня! Нет, не на меня, я знаю! Ибо что такого я вам сделал?
Кандида. Ничего, сенатор. Но вот что вы сделали с собой?
Дон Перико (приходит в себя и смущается). Мне не следовало этого говорить…
Кандида. Следовало. Полагаю, вам давно уже хотелось высказаться?
Дон Перико. Нет, Кандида, нет! Я вовсе не возмущаюсь твоим отцом, я восхищаюсь им. Он очень счастливый человек.
Кандида. Потому что поступил не так, как вы?
Дон Перико. Потому что он всегда знал, что делает.
Кандида. А вы не знали, что делаете?
Дон Перико. О Кандида, жизнь вовсе не так проста, как ее изображают в искусстве! Мы вовсе не делаем сознательного и обдуманного выбора, хотя нам нравится думать, что поступаем мы именно так. Наши жизни складываются, наши решения принимаются под влиянием извне, под влиянием мира, в котором мы живем, людей, которых мы любим, событий и увлечений наших дней и многих, многих других вещей, которые мы вряд ли и осознаем. Я ведь никогда прямо не сказал себе: «Больше не хочу быть поэтом, потому что иначе буду просто голодать. Стану политиком, потому что хочу быть богатым». Никогда я этого не говорил! Я ушел в политику с самыми лучшими намерениями — и, конечно, без намерения оставить поэзию. О, я мечтал внести блеск поэзии во мрак политики, я ведь продолжал считать себя поэтом долгие годы после того, как перестал им быть — и по духу, и на деле. Я не знал, что со мной происходит, — а ведь произошло. Я думал, что смело строю свою жизнь в соответствии с идеалами юности, но ее строили без меня, а я об этом и не подозревал. Слишком часто человек состоит просто зрителем при собственной судьбе…
Кандида (подходит к нему). Простите меня, нинонг. (Целует ему руку.)
Дон Перико. Это ты должна простить меня, Кандида, за то, что я горько разочаровал тебя. (Пожимает плечами.) Но я ничего не мог поделать, и я не могу помочь тебе. Оглядываясь на прошлое, я не испытываю сожаления, потому что знаю: я бы не смог жить иначе. Я ничего не мог изменить. Можно плыть по течению, а можно и стоять на берегу, но если попытаться остановить поток, то тебя унесет прочь — и конец. Я предпочел плыть по течению, твой отец остался на берегу, и ни один из нас не может сказать другому, что тот поступил неправильно. Да, время от времени я с тоской погружаюсь в грезы, вспоминаю себя — этого бледного и утонченного поэта, но, поверь, мне не жаль его. Не я его убил, он был обречен на гибель. (Смолкает, улыбается и рассматривает собственные руки. Потом голос его становится мягче и печальнее.) Чтобы услышать властный зов, почувствовать неодолимую потребность писать стихи, поэту нужна аудитория, он должен чувствовать ее — и не только нынешнюю аудиторию, но некую постоянную, вечную аудиторию, аудиторию всех последующих поколений. Он должен знать, что его стихи пробудят к жизни новых поэтов. А для поэтов моего времени поэзия увяла, мы поняли, что зашли в тупик, попали в безвыходное положение. Мы могли бы писать, если бы пожелали, но писали бы мы только для самих себя, и наши стихи умерли бы с нами, умерли бы бесплодными. Мы писали на умирающем языке, наши сыновья говорили на другом наречии. О да, говорят, что два следующих друг за другом поколения никогда не говорят на одном и том же языке, — но в мое время это сбылось буквально. Мы говорили на языке Европы, нынешнее поколение говорит на языке Америки. Кто из нынешних молодых поэтов способен читать мои стихи? Это же все равно, как если бы они были написаны на древневавилонском! И кто из поэтов моего поколения может сказать, что его стихи породили новых поэтов? Никто, даже бедный Пепе Рисаль! Отцы нынешних молодых поэтов прибыли из-за моря. Они не наши сыновья, они нам чужие, мы для них просто не существуем. А если бы я остался поэтом, кем бы я был сейчас? Несчастным стариком, неудачником, бременем для всех, человеком, не уважающим самого себя. Передо мною был выбор: поэзия или самоуважение, мне нужно было выбирать между Европой и Америкой, и я выбрал… Нет, ничего я не выбирал. Я просто поплыл по течению. Quomodo cantabo canticum Domini in terra aliéna?[17] (Пожимает плечами и смотрит на Портрет.) Взгляни на своего отца. Он понял трагедию нашего поколения. Он тоже не мог больше петь. Он тоже понял, что его прибило к чужому берегу. Он тоже должен сам нести себя к могиле, потому что нет поколения, которое понесло бы его дальше. Его искусство умрет с ним. Оно создано на мертвом языке, на древневавилонском… И все мы кончаем одинаково, все старики из прошлого века, — все мы кончаем одинаково. Богатые и бедные, неудачливые и преуспевшие, те, кто двигался вперед, и те, кто остался позади, — у нас одна судьба! Все, все мы должны нести самих себя мертвых к нашей братской могиле… Мы не зачали сыновей. Мы — потерянное поколение! Черт побери, кто бы мог подумать, что мы кончим так печально? А ведь мы начинали полные уверенности в себе, начинали весело! Когда мы были молоды, над миром стояло утро, была Весна Свободы! И кто мог сравниться с нами, молодыми, — шумными, блестящими, неистовыми? Твой отец, братья Луна, Пепе Рисаль, Лопес Хаена, дель Пилар[18] — горе всем этим молодым людям! И горе всем тем городам, где мы были молоды! Мадрид при королеве-регентше, Париж времен Третьей республики, Рим в конце века, и Манила — Манила перед революцией — la Manila de nuestros amores![19] О, сейчас говорят много торжественной чепухи о революции — но мы вовсе не рассуждали торжественно! Дух тех дней — дух мальчишеского задора, мальчишеских шалостей. Вы только представьте себе нас — в цилиндрах, с щегольскими тросточками, усатых — и представьте тайные сборища во мраке ночи, с черепом на столе, представьте страшные клятвы, шепот, мерцание свечей — и мы подписываемся собственной кровью! О, все мы были безнадежными романтиками! А революция была безумной мелодрамой в стиле Гальдоса! Я испил эту чашу — яркость красок, возбуждение, романтика! Я был поэтом, и мир существовал только для того, чтобы я мог переложить его на музыку! Даже революция происходила только ради того, чтобы сделать мои стихи более живыми, мои рифмы — более дерзкими! Я был поэтом…
Маноло. А вот и ваши женщины, сенатор.
Дон Перико (улыбка сходит с его лица). Но я был голоден, и я продал право первородства…
Входят донья Лоленг, Пэтси, Эльза Монтес и Чарли Даканай.