Ник Хоакин - Избранное
Зовут этого человека Фрэнсис Ксавье Ждоляйчик, и живет он в Бруклине на Барнум-стрит. Вот его рассказ:
«…Я и не знал, что мог бы прожить тысячу лет, а то бы все сделал по-другому. Неужели это правда? Ну и болван же я! Мы лагерем стояли у стен старого города — на пустыре между стенами и портом. Той ночью — это был канун Нового года — я что-то затосковал и вернулся в лагерь рано. Ребята еще веселились в городе, и в палатке был я один. Долго лежал без сна, думал о войне, о доме, о родных, о том, когда наконец их увижу, и потихоньку задремал. Около полуночи проснулся от звуков музыки. Выглянув из палатки, я увидел какое-то шествие. Ни оно, ни все, что произошло потом, меня почему-то нисколько не удивило. Помню, я еще сказал себе, что у вас, должно быть, по-своему празднуют Новый год, и как жаль, что все ваши церкви разрушены. А потом, продолжая следить за процессией, когда она направилась к городу, повернул голову и увидел, что старый город-то цел! Все стены целехоньки, а на них даже вышагивают рыцари в латах! Из-за стен виднелись крыши домов, колокольни церквей — тоже совершенно целые.
Я, ей-богу, вовсе не удивился, а только вдруг как-то сразу понял, что мне нужно идти с ними. Быстро оделся, выбежал из палатки. Шествие остановилось у ворот, епископ их открыл, и в это время зазвонили колокола. Ворота распахнулись, за ними ждала другая толпа, тоже во главе с епископом, и два епископа поцеловались, и все прошли внутрь, ну и я следом. На меня никто и не взглянул. Там был настоящий город, старый город, и звонили сотни колоколов, и был там парк с фонтанами, а за парком — собор. Все шли туда, и я тоже.
Такое вам и не снилось! Епископы служили мессу, в соборе было светло, воздух чистый и свежий, как в горах, и музыка такая, что хоть плачь! И тут я подумал: какой снимок можно послать домой! Но аппарат остался в палатке, и я решил за ним сбегать. Выскочил из собора, промчался по улице, через открытые ворота в лагерь. Там никого не было. Я схватил аппарат и бегом обратно. Очутившись в соборе, увидел, что служба кончается. Я выбрал хороший кадр, но только собрался было спустить затвор, как колокола смолкли, и — раз! — все исчезло. Ни света, ни музыки — лишь луна и шум ветра. Ни толпы, ни епископов, ни алтаря, ни собора. Я стоял на груде развалин, и вокруг были одни развалины. Целые кварталы развалин в безмолвном лунном свете…»
Перевод Т. Каргановой-Мальян
GUARDIA DE HONOR
В октябре дыхание севера будоражит Манилу, сдувает с крыш летнюю пыль и голубей, освежает мох на старых стенах, а Манила готовится к своему большому празднику Пречистой Девы, увешивает улицы фестонами цветных лент и бумажными фонариками. Наверху женщины торопливо заканчивают одеваться, внизу мужчины в бакенбардах, теряя всякое терпение, постукивают тростями, дети уже сгрудились у дверей, на принаряженных улицах кучера сдерживают резвых пони, тревожно посматривают на небо, опасаясь прохладного ветра: а вдруг в этом году на праздник дождь? (В давние же времена те, кто, взывая к Пречистой, поднимал к небу глаза, опасались грозы из огня и металла, потому что пиратские паруса застилали горизонт.)
Опять звонят колокола, словно серебряные монетки сыплются с ясного неба, сердца взрослых людей окатывает волна детского восторга от барабанного рокота и от уханья труб оркестров, лихо вышагивающих по мощеным улицам. Чувство, что было в детстве только твоим, теперь начинает казаться чьим-то еще, и чудится, будто с тех пор, как ты впервые испытал его, оно успело совершить путь в даль времен, становясь все пронзительней, все богаче: детская песенка, превратившаяся в эпос; сокровище племени, которое человек, едва унаследовав, завещает другим, однако приобщив к нему и свою драгоценность. А время идет в непредвиденном направлении: история взращивает смоквы из чертополоха, вчерашние победы над пиратами сегодня оборачиваются праздником с жареной свининой на столах, с бумажными фонариками, с нетерпеливым постукиванием трости и уханьем труб…
А для юной Наталии Годой он еще связан с изумрудами. Кольцо, ожерелье, брошь, гребень под мантилью и длинные серьги в форме канделябров отец подарил ей для этого праздника. Ей восемнадцать, и она первый раз пойдет в процессии за статуей Пречистой Девы. Два поклонника ожидают ее внизу в своих экипажах (отец пришел напомнить о них), и каждый страстно мечтает, что именно ему выпадет счастье отвезти Наталию в церковь.
— Не могу же я ехать в двух экипажах сразу! А выбрать одного — значит сделать больно другому.
— Моя бедная девочка, но ведь ты уже сделала выбор?
— Да, отец.
— И не только на сегодня, не на один день?
— До конца дней моих.
— Отлично. Вот с ним и поезжай.
— Нет… я поеду с другим. Не смейтесь надо мной, отец!
— Женщинам нравится убивать добротой.
— Но я обязана быть доброй к нему…
— Разумеется, дитя мое. Отправляйся с тем, кого ты отвергла, а его счастливому сопернику я скажу, что нынче счастье улыбается другому.
— Не выдавайте меня, отец, еще не время!
— Эстебан?
— Марио.
— Я думал — Эстебан… Мне казалось, что он тебе больше нравится.
— Нравится. Он очень мил и добр, и сегодня я хочу поехать с ним. Но я люблю Марио, отец.
Он молча отвернулся, поникший: «я люблю» — это как дверь, которую захлопывают дочери перед отцами. Разумеется, он знал всегда, что настанет день и она выйдет замуж, но что полюбит… Казалось, прошла вечность, прежде чем Наталия поняла, что отец молчит и что лицо его повернуто в сторону.
— Отец!
Это слово отворило захлопнутую было дверь, но его девочка, его малышка, перестала существовать — он увидел взрослую, смутно знакомую женщину, и слепящая обнаженность ее страсти вновь отдалила его.
— Вы одобряете мой выбор, отец? — встревоженно спросила она.
— Что за нужда спрашивать?
— Но почему, почему во все вмешивается чувство?
— Когда эти молодые люди попросили у меня твоей руки, я предоставил тебе самой решать. Я согласен с твоим выбором. Я верю, что у сердца есть свои резоны. А твое сердечко счастливо?
— Да, отец.
— Коли так, благословляю тебя. Марио — достойный человек, он тверд, даже чересчур тверд на мой вкус, но он изменится с годами. Я дам тебе мое благословение.
Побледнев и задержав дыхание, Наталия всмотрелась в лицо отца, подбежала к нему, шурша юбками, поцеловала его руку. Отец с грустью дотронулся до изумрудов, качавшихся по обе стороны ее личика. Он подарил их девочке, но она исчезла, а камни остались и только сделались еще зеленей (как ему казалось). Юная зелень девичества сияла теперь в изумрудах.
— Ну будет. Мать уже заждалась внизу.
Мать Наталии, старшая в процессии, хотела заблаговременно прибыть в церковь, поэтому она с отцом и младшими детьми отправлялась раньше в семейной карете. Наталию же сопровождала ее тетка.
В дверях отец спросил:
— А твоя тетка Элиза тоже влюблена?
— Мы знаем Андонга Ферреро всю жизнь, отец.
— Да, любовью с первого взгляда это не назовешь.
— Андонг уже просил у вас ее руки?
— Он собирается сегодня вечером сделать предложение и придет с родителями.
— Тетя Элиза будет так счастлива!
— От нашего дома просто веет влюбленностью.
И как она преображает женщин, подумал, уходя, отец. В этот день у него на многое открылись глаза — Наталия виделась ему совсем ребенком, а Элиза старой девой, но теперь, глядя на них, кто мог бы сказать, которая тетка, которая племянница…
— И не забудьте сообщить Эстебану, что мы едем с ним, — напомнила Наталия.
Затворив за отцом дверь, она со вздохом вернулась к зеркалу — последний день, и я должна целиком отдать его Эстебану, — но, закутываясь в длинную черную мантилью, думала она о Марио. Уж не догадался ли он, отчего она грустила вчера вечером? Наталия взялась за гребень в изумрудах и за ручное зеркальце, и вдруг сердце у нее оборвалось. Неужели дождь? Она похолодела, увидев, как внезапно потемнело отражение комнаты в большом зеркале. Наталия застыла, всматриваясь в помрачневшее стекло и ожидая дробного стука капель по крыше, но вместо этого раздались голоса, незнакомые, неузнаваемые:
— Звали ее Наталией, и она приходилась бабушкой бабушке моей матери. Ее красота вошла в семейные предания… Ну, Джози, примерь их.
— До чего ж они зеленые, мам! Жуть берет. И оправа тоже старинная?
— Да. Наталия получила их в подарок от отца, когда она в первый раз участвовала в празднике Пречистой Девы. С тех пор их ни разу не переделывали. И как их берегли в семье, а было всякое: и войны, и болезни, и нужда. Это не просто фамильные драгоценности, Джози, это святыня…
— Послушай, мама…