Евгений Козловский - Грех
Сергей сдался, пошел за нею, и они любили друг друга так же почти, как в залитом африканским солнцем иерусалимском номере, разве что чувствовался в немом неистовстве горький привкус прощания.
Когда буря стихла, оставив их, лежащих на спинах, словно выброшенные на пляж жертвы кораблекрушения, Сергей сказал:
— Но если это правда… Я тебя… вот честное слово, Нина… Я тебя убью.
Сейчас они сидели в витринах друг против друга, на разных сторонах переулка: гимназисточка и монахиня. Землячка привалилась к наружной двери, готовая продать билет… И тут из правого проходца возник Сергей: пьяный, слегка покачиваясь.
Нинка увиделаего уже стоящим перед ее витриною, глядящим собачьим, жалостным взглядом, но не шелохнулась: как сидела, так и продолжала сидеть.
Землячка обратила внимание на странного прохожего:
— Эй, господин! Или заходи, или чеши дальше!
— Что? — очнулся Сергей. — Ах, да! извините, — и, опустив голову, побрел прочь.
Землячка выразительно крутанула указательным у виска.
— Зачем? — шептала Нинкав витрине. — Зачем ты поперся сюда, дурачок?..
Один ночной бар (двойная водка), другой, третий, и из этого, третьего, старая, страшненькая жрица любви без особого труда умыкает Сергея в вонючую гостиничку с почасовой оплатой…
На сей раз придерживать дверцу такси нужды не было: окна мягко светились, да и не мог Сергей Нинку не ждать.
Она замерла на мгновенье у двери, собираясь перед нелегким разговором, но, толкнув ее, любовника не обнаружила. Шагнула в глубь квартиры и тут услышала за спиною легкий лязг засова, обернулась: Сергей, не трезвый, а победивший отчасти и на время усилием воли власть алкоголя, глядел на нее, сжимая в руке тяжелый, безобразный пистолет системы Макарова.
— Где ты его взял? — спросила почему-то Нинка и Сергей почему-то ответил:
— Купил. По дешевке, у беглого прапора, у нашего. Похоже, нашими набит сейчас весь мир.
— Понятно, — сказала Нинка. — А я-то все думаю: куда деваются марочки? — и пошла на любовника.
— Ни с места! — крикнул тот и, когда она замерла, пояснил, извиняясь: — Если ты сделаешь еще шаг, я вынужден буду выстрелить. А я хотел перед смертью кое-что еще тебе сказать.
— Перед чьей смертью?
— Я же тебя предупреждал.
— Вон оно что! — протянула Нинка. — Ну хорошо, говори.
Сергей глядел Нинке прямо в глаза, ствол судорожно сжимаемого пистолета ходил ходуном.
— Ну, чего ж ты? Давай, помогу. Про то, как я тебя соблазнила, развратила, поссорила с Богом. Так, правда? Про то, как я затоптала в грязь чистую твою любовь. Про то, как сосуд мерзости, в который я превратила свое тело…
— Замолчи! — крикнул Сергей. — Замолчи, я выстрелю!
— А я разве мешаю?
Сергей заплакать был готов от собственного бессилия.
Нинка сказала очень презрительно:
— Все ж ты фавён, Сереженька. Вонючий фавён, — и пошла на него.
Тут он решился все-таки, нажал гашетку.
Жизненная сила была в Нинке необыкновенная: за какое-то мгновенье до того, как пуля впилась чуть выше ее локтя, Нинка глубоко пригнулась и бросилась вперед (потому-то и получилось в плечо, а не в живот, куда Сергей метил), резко дернула любовника за щиколотки. Он, падая, выстрелил еще, но уже неприцельно, а Нинка, собранная, как в вестерне, успела уловить полсекундочки, когда рука с пистолетом лежала на полу, и с размаха, коленкой, ударила, придавила кисть так, что владелец ее вскрикнул и «Макарова» поневоле выпустил.
Сейчас Нинка, окровавленная, вооруженная, стояла над Сергеем, а он, так с колен и не поднявшись, глядел на нее в изумлении.
— Ты хуже, чем фавён, — сказала Нинка. — Я не думала, что ты выстрелишь. Ты — гнида, — и выпустила в Сергея пять оставшихся пуль. Поглядела долго, прощально на замершее через десяток секунд тело, перешагнула, открыла защелку и, уже не оборачиваясь, вышла на улицу.
Ее распадок выталкивал, выдавливал из себя огромное оранжевое солнце. С пистолетом в висящей плетью руке, с которой, вдоволь напитав рукав, падали на асфальт почти черные капельки, шла Нинка навстречу ослепительному диску.
На приступке, ведущей в магазинчик игрушек, свернувшись, подложив под себя гофрированный упаковочный картон и картоном же накрывшись, спал бродяга. Нинка склонилась к нему, потрясла за плечо:
— Эй! Слышишь? Эй!
Бродяга продрал глаза, поглядел на Нинку.
— Где есть полиция? — спросила она, с трудом подбирая немецкие слова. — Как пройти в полицию?
Звон колоколов маленькой кладбищенской церковки был уныл и протяжен — под стать предвечерней осенней гнилой петербургской мороси, в которой расплывался, растворялся, тонул…
Могилу уже засыпали вровень с землею и сейчас сооружали первоначальный холмик. Народу было немного, человек десять, среди них поп, двое монахов и тридцатилетняя одноногая женщина на костылях.
По кладбищенской дорожке упруго шагал Отто. Приблизился к сергеевой матери, взял под руку, сделал сочувственное лицо:
— Исфини, раньше не мог.
Отец Сергея, стоящий по другую сторону могилы, презрительно поглядел на пару.
Спустя минуту, Отто достал из кармана плаща пачку газет:
— Фот. Секотняшние. Ягофф прифёс, — и принялся их, рвущихся из рук, разворачивать под мелким дождичком, демонстрировать фотографии, которые год спустя попытается продемонстрировать монастырской настоятельнице белобрысая репортерша, бурчать, переводить заголовки: — Фсё ше тшорт снает какое они разтули тело. Писать им, тшто ли, польше не о тшом?! Или это кампания к сессии пунтестага? Проститутка-монашка упифает монаха-расстригу… М-та-а… Упийство в стиле Тостоефского… Русские стреляют посрети Хамбурка… Тотшно: к сессии! Как тебе нравится?
Ей, кажется, не нравилось никак, потому что была она довольно пьяна.
— Романтитшэские приклютшэния москофской парикмахерши, — продолжал Отто. — Фот, послушай: атвокат настаифает, тшто его потзащитная не преступила краниц тостатотшной опороны.
— Какой, к дьяволу, обороны?! — возмутился вельможа, обнаружив, что тоже слушал Отто. — Пять пуль и все — смертельные!
— Смиритесь с неизбежным, — резюмировал поп, — и не озлобляйте душ.
И за деревянным бордюром, в окружении полицейских, Нинка все равно была смерть как хороша своей пятой, восьмой, одиннадцатой красотою.
Узкий пенальчик, отделенный от зала пуленепроницаемым пластиком, набился битком — в основном, представителями прессы: прав был Отто: дело раздули и впрямь до небес. Перерывный шумок смолк, все головы, кроме нинкиной, повернулись в одну сторону: из дверцы выходили присяжные.
Заняли свое место. Старший встал, сделал эдакую вескую паузу и медленно сообщил, что они, посовещавшись, на вопрос суда ответили: нет.
Поднялся гам, сложенный из хлопанья сидений, свиста, аплодисментов, выкриков диаметрального порою смысла, треска кинокамер и шлепков затворов, под который судья произнес соответствующее заключение и распорядился освободить Нинку из-под стражи.
Она спокойно, высокомерно, словно и не сомневалась никогда в результате, пошла к выходу, и наглая репортерская публика, сама себе, верно, дивясь, расступалась, давала дорогу.
На ступеньках Дворца правосудия — и эту картинку показывала уже (покажет еще) белобрысая репортерша — Нинка остановилась и, подняв руку, привлекла тишину и внимание:
— Я готова дать только одно интервью. Тому изданию, которое приобретет мне билет до России. Я хотела бы ехать морем…
…И вот: помеченная трехцветным российским флагом «Анна Каренина» отваливает от причала в Киле, идет, высокомерно возвышаясь над ними, мимо аккуратных немецких домов, минует маяк и, наконец, выходит на открытую воду, уменьшается, тает в тумане.
Алюминиевый квадрат лопаты рушил, вскрывал, взламывал влажную флердоранжевую белизну, наполненный ею взлетал, освобождался и возвращался за новою порцией.
То ли было еще слишком рано, то ли монахини отдыхали после заутрени, только Нинка была во дворе одна, и это доставляло ей удовольствие не меньшее, чем простой, мерный труд.
Снег падал, вероятно, всю ночь и густо, ибо знакомый нам луг покрыт был его слоем так, что колеи наезженного к монастырским воротам проселка едва угадывались, что, впрочем, не мешало одинокому отважному «Вольво» нащупывать их своими колесами.
Отвага, впрочем, не всегда приводит к победе: на полпути к монастырю «Вольво» застрял и, сколько ни дергался, одолеть препятствие не сумел. Тогда, признавая поражение, автомобиль выпустил из чрева человеческую фигурку, которая обошла вокруг, заглянула под колеса, плюнула и, погружаясь в снег по щиколотки, продолжила неудавшийся машине путь.
Оказавшись у врат обители, фигурка, вместо того, чтобы постучать в них или ткнуться, пустилась собирать разбросанные здесь и там пустые ящики, коряги, даже пробитую железную бочку и, соорудив из подручного–подножного материала небольшую баррикаду у стены, вскарабкалась и застыла, наблюдая за работою одинокой монахини.