Хулия Наварро - Стреляй, я уже мертв
— Скорей бы вернулся папа, уж он-то сможет заставить его есть! У внучки нет над дедом никакой власти, но ведь сын — совершенно другое дело, правда? — в голосе Ханны звучало скорее убеждение, чем вопрос.
Мариан не знала, что ответить, и перевела взгляд на Изекииля.
— Я привезла конфеты из Аммана, — сказала она. — Надеюсь, они вам понравятся, они из фисташек.
— Конфеты из Аммана? — в голосе Йонаса прозвучало недоверие. Он встал и взял коробку в руки, чтобы получше рассмотреть.
Мариан обидело такое поведение молодого человека.
— Можете мне поверить, конфеты не отравлены, — сердито сказала она.
— Не сомневаюсь, — ответил он, немного смутившись. — Вот только я не уверен, стоит ли дедушке их есть.
— Почему же не стоит, — возразила Ханна. — По крайней мере, он съест хоть что-то, — с этими словами она взяла в руки коробку, собираясь показать ее деду.
— Дайте мне одну попробовать, — попросил Йонас.
— Конечно, попробуйте, хотя бы для того, чтобы убедиться, что в них нет ничего вредного, — Мариан все еще была обижена.
— Что за глупости! — возмутилась Ханна. — Разумеется, ничего вредного в них нет. Я уже ела эти конфеты, когда была в Петре. Они мне очень понравились.
— Вы были в Иордании? — удивилась Мариан.
— Ну конечно, была, ведь у нас дипломатическое соглашение с Иорданией, и многие евреи не захотели упустить возможности побывать в Петре. И, раз уж вы не уехали, советую вам тоже там побывать: это одно из красивейших и удивительнейших мест на Земле. Вы собираетесь вернуться в Амман?
— Думаю, что да...
— Ну что ж, в следующий раз возьмите пару дней отпуска и поезжайте в Петру, а оттуда — в Вади Рам... Ночевка в пустыне, в бедуинском лагере — это незабываемые впечатления, — заверила Ханна.
Когда Ханна и Йонас ушли, Мариан села рядом с Изекиилем.
— Йонас — хороший мальчик, — заметил старик.
— Боюсь, что он меня недолюбливает, — ответила Мариан.
— Просто он смотрит на вас с предубеждением, — объяснил Изекииль. — Вернее, даже не на вас, а на вашу организацию. Он думает, вы снабжаете ее информацией, которая идет во вред Израилю.
— А Ханна? Она тоже так думает?
— Моя внучка совсем другая. Она убежденная пацифистка и настроена против правительства еще больше, чем вы. Она участвует в движении «Мир — сейчас», и в Рамалле у нее много друзей среди защитников прав человека. Янив, ее жених, открыто заявляет о своем нежелании служить в армии. Полагаю, ему приходится нелегко, ведь молодых людей, не желающие служить в армии, осуждают не только сверстники, но и всё общество. Знаете, люди, подобные Ханне и Яниву, принадлежат скорее будущему, чем настоящему.
— Одним словом, если Йонас — сокол, то Ханна — голубка, — заметила Мариан.
— Так и есть. Не думайте, что в Израиле все думают одинаково и слепо повинуются приказам правительства... Хотя в это трудно поверить, есть люди, которые работают во имя мира и думают, что палестинцы и евреи могут жить в мире. Ханна — одна из них.
— Таким же был и Самуэль, ведь так?
— Да, мой отец тоже так считал. Но ему это было проще. Хотя я бы сказал, что внучка больше похожа на мою мать, чем на отца. Она унаследовала ее доброту.
— Хотите чашку чаю? — предложила Мариан. — Думаю, чай хорошо подойдет к этим конфетам.
***
Больше ни Мухаммед, ни я ничего не слышали о Самуэле. Мы получали новости о нем до начала войны, но потом письма от него и моей сестры Далиды перестали приходить.
Проститься с отцом оказалось непросто. Он позвал меня пообедать в «Царя Давида». Я принял приглашение при одном условии: что там не будет Кати. Он согласился. Тогда мне было двенадцать лет, и я страдал из-за матери. Я понимал, какие усилия мне придется приложить, чтобы не выйти из себя, когда в Саду Надежды появится Самуэль.
Помню, что как-то вечером мы с Далидой спрятались, пока они спорили по поводу отказа матери позволить нам жить в Англии.
— Ты отказываешь им в лучшем будущем, какое их никогда не ждет здесь. Позволь им выучиться в Лондоне, а когда они повзрослеют, то сами решат, где хотят жить. Ты можешь приезжать к ним, когда захочешь, и конечно, они тоже смогут приезжать на каникулы, — настаивал Самуэль.
— Хочешь лишить меня детей? И что мне тогда останется? Самуэль, скажи, что у меня останется?
— Пожалуйста, Мириам, не драматизируй! Далида и Изекииль останутся с нами, я их отец и буду заботиться о них каждую минуту.
— Я не хочу, чтобы мои дети жили в школе-интернате, они намного счастливее здесь.
— Жизнь здесь становится просто невыносимой! Каждый день новые трупы, Мириам, арабы нападают на британцев, те отвечают убийствами других арабов, а мы посередине, стали частью конфликта, а некоторые из наших тоже мстят арабам. Эти люди из «Иргун»... Мне стыдно, что евреи способны совершать такие жестокости.
— Я родилась здесь, Самуэль, здесь и останусь. Я знаю, что ты не считаешь эту землю своей родиной, но для меня она всегда была родной, и для моих детей тоже.
Они не могли даже понять друг друга, не говоря уже о том, чтобы о чем-то договориться, пока однажды вечером не произошло нечто совершенно непредвиденное. В комнату, где они спорили, неожиданно вошла Далида; не было сомнений, что она подслушивала под дверью. Моей сестре в то время было уже шестнадцать, она решительно отстаивала право на собственное мнение. С тех пор как отец вернулся в Палестину, он без конца спорил с мамой, постоянно упрекая ее за то, что она разлучила его с нами, а более всего — за то, что увезла нас из Парижа.
— Я вижу, вы спорите из-за нас, — сказала Далида. — Но, мама, ты ведь даже не спросила у меня, чего я хочу, и Изекииля не спросила тоже.
Мириам рассердилась и велела Далиде выйти из гостиной.
— Ты просто невоспитанная грубиянка! Мы с отцом разговариваем. Как ты смеешь подслушивать чужие разговоры, да еще и перебивать? Сию минуту убирайся отсюда!
— Нет, постой, — остановил Самуэль. — Далида права. Она имеет право на свое мнение, особенно, когда дело касается ее будещего. Ей шестнадцать лет, она уже не ребенок. Изекиилю, правда, только двенадцать, но он тоже имеет право решать за себя сам.
Мама в бессильной ярости посмотрела на Самуэля, уже зная, что проиграла. Далида тем временем втолкнула в гостиную меня.
— Мама, я знаю, чего я хочу, — сказала Далида. — И я решила, что поеду с папой и Катей. Папа прав, там нам будет лучше. А мы сможем приезжать сюда к тебе в гости.
Лицо мамы исказилось болью. Я видел, как она старается взять себя в руки, чтобы не расплакаться. Предательство Далиды лишило ее дара речи. В отчаянии она взглянула на меня — и мне захотелось броситься к ней, обнять, защитить, наорать на отца и сестру, чтобы оба они проваливали отсюда и оставили нас в покое. Но я застыл на месте, не в силах пошевелиться; слова застряли у меня в горле.
Довольный Самуэль тем временем ласково сжал руку Далиды.
— А ты, Изекииль, что ты собираешься делать? — спросил он у меня. — Поедешь с нами?
Я не знаю, сколько прошло времени, прежде чем я смог ответить; но мне никогда не забыть, сколько страданий пережила за эти минуты мама.
— Нет, я останусь с мамой, — ответил я наконец.
Нужно ли говорить, какой неожиданностью стал для отца этот мой выбор? Думаю, он не сомневался, что я приму такое же решение, что и сестра. Мама с облегчением взглянула на меня и заплакала.
— Послушай, Мириам! Не пытайся давить на детей. Они вправе сами решать.
Ни сказав больше ни слова, она вышла из комнаты, а я бросился за ней следом. Она сжала меня в объятиях с такой силой, что я едва не задохнулся, шепотом повторяя:
— Спасибо, спасибо... спасибо.
Мне хотелось вернуться обратно в комнату и сказать сестре, что она неблагодарная предательница, и что если она уедет, я никогда больше не стану с ней разговаривать. Но я остался возле мамы, крепко обнимая ее.
Накануне отъезда отец сказал, что хочет со мной поговорить; мы договорились встретиться в «Царе Давиде», при условии, что мне не придется лицезреть Катю.
Вы даже не представляете, каким был «Царь Давид» в те времена! В коридорах этого роскошного отеля вы запросто могли встретить и арабского шейха, и европейского аристократа, и знаменитого артиста. Каждый, кто приезжал в Иерусалим, непременно стремился остановиться в «Царе Давиде».
Отец заказал для нас столик на открытой террасе — достаточно уединенной, чтобы мы могли спокойно пообедать и поговорить. Катю я не видел, зато Константин был там же и держался со мной очень ласково. А впрочем, меня это нисколько не удивило: Константин со всеми был дружелюбен и обходителен.
Отец никак не решался завести тот самый разговор, для которого пригласил меня на обед. Казалось, он не решался спросить напрямую, почему я решил остаться в Палестине; я тоже нервничал, понимая, что никакой другой причины для этого приглашения просто не может быть. Когда же молчание стало для меня совершенно невыносимым, я заговорил первым, избавив его от необходимости начинать трудный разговор, после чего изложил свои доводы.