Владимир Пичета - Отечественная война и русское общество, 1812-1912. Том II
Государь любил беседовать с Екатериной Павловной о самых серьезных вопросах. В конце декабря 1810 г., собираясь навестить ее в Твери в будущем году, он составил заранее программу разговоров, чтобы «вести их в большем порядке и чтобы иметь время поговорить» обо всем: 1) о политике, 2) о военных действиях, 3) о внутреннем управлении. В этом последнем отделе были намечены: 1) отчет государственного секретаря (Сперанского), 2) его частный отчет, 3) мысли о предполагаемых учреждениях и проч. Таким образом то, что писал Сперанский в своем частном отчете для одного государя, становилось известным великой княгине Екатерине, а через нее, вероятно, и лицам, к ней приближенным.
Екатерина Павловна (Тишбейн)
Екатерина Павловна слыла истинной патриоткой; она познакомилась в конце 1809 г. в Москве, куда привез ее государь, с Н. М. Карамзиным; у нее в Твери бывал также гр. Ф. В. Ростопчин, потешавший ее разными курьезными рассказами и, между прочим, об ее отце (которому он был так многим обязан). Оба они враждебно относились к Сперанскому и встретили в этом отношении сочувствие в великой княгине. Нужно заметить, что в заведывании Сперанского находилась официальная переписка с принцем Георгием Ольденбургским, и великая княгиня, очень охранявшая достоинство своего мужа и однажды написавшая из-за него очень неприятное письмо даже самому императору, как говорят, и в этом отношении нашла повод быть недовольной Сперанским[133]. Раздражение Екатерины Павловны доходило до того, что, как рассказывает Лубяновский, она жаловалась ему на слабость брата, на то, что «кому удастся подчинить его своему влиянию, тот им и руководит», говорила, что Сперанский разоряет государство и ведет его к гибели[134], что «он преступник, а брат мой и не подозревает этого». — «Можно ли такого злодея при себе держать», восклицал и принц. Лубяновский сообщил об этом Сперанскому еще в 1810 г. и в своих записках говорит, что с этого времени начал за него опасаться.
Итальянский фонтан в Петергофе (грав. Галактионова)
Екатерина Павловна пригласила Карамзина навещать ее в Твери, и он был у нее затем несколько раз и читал ей отрывки из своей «Истории». В феврале 1811 г. он провел с женой две недели в Твери, куда привез с собою записку «О древней и новой России», написанную по настоятельной просьбе Екатерины Павловны для государя, прочел ее великой княгине, задававшей ему много вопросов, и отдал ее ей[135]. Предупрежденный ею и получив известие от Дмитриева, что государь желает видеть его, Карамзин приехал в Тверь. Екатерина Павловна вновь говорила с ним о его записке и однажды сказала, что находит ее «очень сильной», т. е. смелой. Государь с большим вниманием слушал каждый день чтение отрывков из «Истории» Карамзина, говорил с ним о самодержавии, причем историк был за него, а государь — против, осыпал его любезностями, приглашал его в Петербург, говоря, что великая княгиня, конечно, поместит его в своем Аничковом дворце, но, прочтя записку, которую она передала ему 18 марта с надписью a mon frere seul, отнесся к нему с заметной холодностью.
Записка Карамзина, при первом ее чтении, действительно могла раздражить императора Александра: автор указывал на «любострастность» двора Екатерины, на раздачу «государственных богатств» тем, кто имел только красивое лицо, выражал мнение, что «как люди ни развратны, но внутренне не могут уважать развратных», что, вспоминая слабости Екатерины, «краснеешь за человечество». Карамзин дал здесь в нескольких строках блестящую характеристику деспотизма Павла, называя его тираном, говорил об общей ненависти к нему, о восторге, вызванном его смертью. Воспоминание о дне 11 марта 1801 г., когда был убит император Павел, было зияющей раной в груди Александра I всю его жизнь, и в нем не могло не вызвать тяжелого страдания не совсем тактичное утверждение Карамзина, что в этом случае, «не сомневаясь в добродетели Александра, судили единственно заговорщиков». Но далее Карамзин не жалел указаний на серьезные недостатки правления и самого Александра: заявлял, что Россия «наполнена недовольными», порицал внешнюю политику правительства, называл важнейшей ошибкой Тильзитский мир и разрыв с Англией, утверждал, что ни за что не следовало допускать образования герцогства Варшавского, что, завоевав Финляндию, мы заслужили «ненависть шведов, укоризну всех народов», что, может, было бы лучше потерпеть еще раз поражение от французов, чем следовать в этом случае «их хищной системе», высказывался вообще против нововведений, не одобрял учреждения министерств, так как министры заслонили собой Сенат, стали между государем и народом, ответственность же их пред Сенатом осталась «пустым обрядом», высказывал крепостнические мнения по крестьянскому вопросу, советовал принимать дворян в военную службу прямо офицерами почти без всякого образовательного ценза, указывал на вред парадомании. Все это не могло понравиться императору Александру.
Немало обвинений досталось в этой записке и на долю Сперанского, хотя имя его не было названо. Учреждением Государственного Совета Сенат унижен, формула — «вняв мнению совета» не имеет смысла в самодержавном государстве, право министра не скрепить своей подписью указ государя (по министерскому наказу) равносильно заявлению перед всеми, что указ вреден, «указ об экзаменах осыпан везде язвительными насмешками». Вызывает в Карамзине порицание и признание государственным долгом ассигнаций, причем мнение его относительно их выпуска крайне наивно.
Но, в конце концов, программа историка, сводившаяся к тому, что нужны только хорошие губернаторы, что нововведений не требуется, что государь не имеет даже права ограничить самодержавие, что оно «палладиум России», «целость» которого «необходима для ее счастья», могла явиться приятной поддержкой нерешительности государя, его опасения серьезных реформ, и по возвращении имп. Александр сказал Коленкуру, что «нашел в Твери очень разумных людей».
Обсуждение проекта преобразования сената в Государственном Совете происходило уже после представления Карамзиным этой записки. Посылая 5 июля 1811 г. Екатерине Павловне печатный проект этого преобразования, государь присоединил для принца Георгия наказ министрам в окончательном виде, а также учреждение Министерства Полиции, и желал знать мнение Екатерины Павловны и ее мужа об этих уставах. Преобразование министерств не дешево обошлось Сперанскому:
«Здесь каждый министр, — писал он позднее в пермском письме государю, — считал вверенное ему министерство за пожалованную ему деревню, старался наполнить ее и людьми, и деньгами. Тот, кто прикасался к сей собственности, был явный иллюминат и предатель государства, — и это был я. Мне одному против осьми сильных надлежало вести сию тяжбу… В самых правилах наказа надлежало сделать важные перемены… преградить насильные завладения одной части над другой… Можно ли было сего достигнуть, не прослыв рушителем всякого добра, человеком опасным и злонамеренным?»
Если верить свидетельству И. И. Дмитриева, министра юстиции и человека, близкого Балашову, государь уже в августе 1811 г. велел министру полиции присматривать за Сперанским. А. Д. Балашов, бывший с 1808 г. обер-полицмейстером в Петербурге, с 1809 г. — испр. обяз. петербургского военного губернатора, с 1810 г., по представлению Сперанского, очевидно, недостаточно его знавшего, был назначен членом Государственного Совета и министром полиции. Корыстный картежник в молодости, он на вверенном ему служебном посту зарекомендовал себя лихоимством и склонностью к усиленному шпионству.
Кочубей писал впоследствии императору Александру, что Балашов, став во главе Министерства Полиции, «превратил его в министерство шпионства. Город наполнился шпионами всех цветов, — наемными шпионами русскими и иностранцами, шпионами-друзьями, сплошь и рядом переодетыми полицейскими офицерами, причем в переодевании, как говорят, принимал участие и сам министр. Эти агенты не ограничивались тем, что стремились узнавать новости и давать возможность правительству предупреждать преступления; они старались создавать преступления и возбуждать подозрения. Они вступали в откровенности с людьми различных классов, жаловались» на государя, «критикуя меры правительства, лгали, чтобы вызвать также откровенные заявления или жалобы» (существовала, следовательно, провокация). «Все устраивалось потом согласно видам тех, которые руководили этим делом. Маленькие люди, испуганные доносами, входили в сделки с второстепенными чиновниками, как Санглен (правитель особенной канцелярии Министерства Полиции)» и другие; о более известных лицах сообщалось министру, который пользовался этими сведениями по своему усмотрению.
Другим лицом, сыгравшим крупную роль в падении Сперанского, был барон Густав-Мориц Армфельт, пользовавшийся немалой известностью в Швеции в конце XVIII и в начале XIX века. По завоевании Финляндии, где у него были большие поместья, он приехал в июле 1810 г. в Петербург. Один из самых искусных интриганов своего времени, человек чрезвычайно честолюбивый, он сумел завоевать себе положение в высших петербургских сферах. Сперанский, не имевший времени заниматься порученными ему делами Финляндии в той степени, как они этого требовали, сам содействовал возвышению Армфельта. Вероятно, он был подкуплен некоторыми его либеральными стремлениями. По словам его биографа[136], он освободил своих крепостных в старой Финляндии (Выборгской губернии) и склонял государя к прекращению крепостного права в России, занимался интересами Польши, где, по поручению императора Александра, имел постоянных корреспондентов, и писал для нее проект конституции, состоял в сношениях с гр. Огинским, которым был представлен проект образования из северо-западных губерний княжества Литовского с целью его будущего соединения с герцогством Варшавским и образования таким образом польского королевства с присоединением к нему Галиции; он же составлял план для отражения ненавистного ему Наполеона на случай его вторжения в Россию. Впоследствии, когда Сперанский разгадал характер Армфельта, он отметил в нем «чудовищное соединение откровенности и прямодушия с коварством и плутовством». В 1811 г. он был назначен председателем финляндской комиссии, устав которой, написанный Сперанским, был утвержден в начале сентября этого года; это открыло ему возможность непосредственных докладов императору и работы с ним по финляндским делам, Сперанский же был от них освобожден. Казалось бы, после этого Армфельту не за что было недружелюбно относиться к Сперанскому, и он даже писал в ноябре 1811 г., что находится с ним «в добром согласии»; это было бы тем естественнее, что взгляды Сперанского на Финляндию были вообще весьма благоприятны для финляндских патриотов: он считал эту страну «государством, а не губернией», а финляндский сейм — «прочным основанием для предстоящей организации страны»; им были написаны не только две речи императора при открытии и закрытии сейма в Борго, но и грамота («Обнадеживание всем жителям Финляндии») 15 марта 1809 г., которой государь подтверждал сохранение коренных законов и конституции Финляндии. Но Армфельту, видимо, хотелось добиться такого же влиятельного положения относительно государя, какое занимал Сперанский (ненавистный ему еще и потому, что он считался сторонником во внешних сношениях союза с Наполеоном), а для этого нужно было удалить талантливого государственного секретаря.