Райнхольд Браун - Шрамы войны. Одиссея пленного солдата вермахта. 1945
— Ну? — спросил Бернд, когда я вернулся в камеру.
— Что значит ну? Ничего не выйдет, ты же сам видел.
Пришлось взять себя в руки и запастись терпением. В нашем распоряжении еще целый день, а потом еще одна ночь.
Эти жуткие часы до рассвета тянулись страшно медленно.
Мы устроились на каменном полу в углу камеры. Сначала мы сели, привалившись спиной к стене, и немного подремали в полной темноте. Потом мы, скорчившись, улеглись на пол, тесно прижавшись друг к другу, и попытались уснуть. Но сон не шел. Бернд трясся от холода в своей промокшей одежде, которая не успела просохнуть после того, как его несколько часов назад вытащили из болота. Скоро и я дрожал не меньше, чем он. В камере было темно, сыро и холодно. Куда ни протянешь руку — всюду натыкаешься на холодный шершавый камень. Мы лежали, тесно прижавшись к стене, стараясь хоть так отгородиться от двух злодеев, от этих воров и бандитов. Они иногда глухо ругались сквозь зубы и часто почесывались. У них было одеяло, войлочное покрывало! Почему у нас не было такого?! Я не мог отвязаться от этой обидной мысли: почему у этих ничтожеств, у этих мерзавцев, есть одеяло? А у нас его нет! Откуда у них одеяло? Где они его взяли? Кто им его дал? Почему у этих тунеядцев, у этих тупиц есть превосходный войлок? Почему именно у них? Эта навязчивая мысль завладела всем моим существом. Я думал только о войлоке, о теплой лошадиной попоне. Надо постучаться в дверь! Надо кричать, протестовать! Мы должны потребовать одеяло! Оно нам полагается! Мы должны потребовать! Это наше законное право!
Не успел я окончательно утвердиться в этой мысли, как Бернд вдруг приподнялся и встал на колени.
— Собаки! — сказал он и замолчал.
Его продолжал бить сильный озноб. Я тоже встал на колени лицом к стене. Пахло гнилью и плесенью. Мы мерзли, теряя человеческий облик. Время перестало существовать. Мы находились во тьме, в башне, нас ждал великий инквизитор, перед нами витал его грозный призрак, нас ожидали безжалостные пытки, и это ожидание терзало наши помраченные умы и содрогавшиеся в ознобе тела.
Конечно, мы выдержали эту пытку. Бывало и хуже. Но после бегства из Фокшан такое произошло с нами впервые. До тех пор мы были свободны. Свободны! Если ты свободен, то и мысли твои окрашены по-иному, даже если тебе приходится голодать и мерзнуть. В ту ночь, в камере, нас мучил не физический холод, это был холод иного рода, и он был куда мучительнее! Нас изводило сознание того, что мы снова в плену, снова в неволе, снова в застенке! Мы хотели жить. Жить на свободе. Мы ни за что не вернемся в русский плен!
Наши мучения закончились с первым лучом утреннего света, пробившимся сквозь крохотное зарешеченное оконце. Мы встали, принялись топать ногами на месте и в такт разминать руки, периодически ударяя себя по груди. Постепенно мы перестали мерзнуть, и озноб прошел. Бандиты в другом углу проснулись и поднялись только тогда, когда в камере стало светло. Они выбрались из-под войлочной попоны и принялись давить вшей.
— С добрым утром, — сказал я.
Но они не ответили на приветствие. Прошло довольно много времени, прежде чем дверь камеры открылась и один из жандармов раздал нам по куску хлеба. Нам с Берндом хлеб был не нужен, у нас осталось довольно много из того, что нам накануне дали добрые крестьяне.
— Пожалуйста, — сказал я бандитам и отдал им свой хлеб. Они страдали от голода больше, чем мы, это было видно с первого взгляда.
Что сулит нам наступивший день? Отпущенный нам срок неумолимо сокращался. Когда же наступит благоприятный момент? Решающий момент. Долго ли нам еще ждать? Мы непременно должны его угадать, и мы не станем медлить, когда он представится.
В полдень нас снова приковали к телеге. Перед нами уселся незнакомый нам жандарм. День был солнечный. Рядом с повозкой бежали дети и кричали:
— Жандарм! Жандарм!
В ответ он снял фуражку и приветливо помахал детям. Этот жандарм нам сразу понравился. Когда мы выехали из села, он поставил винтовку между колен и улыбнулся нам. Он, несомненно, понял, кто мы такие, и проникся к нам симпатией. Он упрекнул нас за неосмотрительность, сказал, что мы сделали глупость, когда вошли в деревню. Казалось, он жалел, что нам не удалось уйти.
— Надо было идти стороной, лугами, только так можно было рассчитывать на успех.
Он не догадывался, что это было легче сказать, чем сделать. Когда он привезет нас в следующий участок, мы на некоторое время останемся без присмотра, и тогда сможем попытать счастья и бежать в сторону Венгрии. Время не терпит, завтра нас передадут русским.
Вот это был жандарм! Но, к сожалению, все-таки жандарм.
— Отпусти нас! — попросили мы его.
Он перестал смеяться и поправил пистолет на поясе, дав нам понять, что вооружен до зубов. Он должен доставить нас до места, таков приказ, и он его выполнит.
— Скорее! — приказал он вознице, и лошадь побежала вперед резвой рысью, позвякивая недоуздком.
Но путь был долог, и скоро лошадь перешла на неторопливый шаг. Жандарм смотрел на нас; он показал нам то, что хотел показать: он не возражал против нашего побега, но не желал быть в нем замешанным. У него приказ, и он выполнит его. Дав нам это понять, он снова стал разговорчивым и приветливым. Он дал нам массу полезных советов, очень полезных и очень важных. Он подробно описал, где проходит линия границы, и с не меньшими подробностями описал детали местности. Мы узнали, что находимся в непосредственной близости от венгерской границы — нас везли параллельно ей. Протянув руку, жандарм указал на близлежащий лес: он находится уже на венгерской территории. Как в этот момент загорелись наши сердца! Это должно произойти сегодня! Сегодня мы будем свободны! Мы уйдем в Венгрию! За Венгрией — Австрия, а это уже немецкая земля!
Телега резко накренилась, лошадь всхрапнула и остановилась. На влажном лугу стояла высокая трава, цвели цветы. Господи, верни нам свободу! Господи, дай нам силы на побег!
— Мы сможем убежать оттуда, куда вы нас везете? — спросили мы у добродушного жандарма. — Будет ли у нас шанс? На этот вопрос он не ответил. Он снова замкнулся в себе. Отпущенный нам срок продолжал неумолимо сокращаться. Скрипели колеса, визжали оси, светило жаркое солнце. Свободной рукой я ухватился за борт телеги, ощущая тряску и вздрагивания телеги. Через некоторое время жандарм снова заговорил. Мне показалось, что на этот раз он стал говорить тише, чем раньше.
— Первый выстрел — обязательно поверх головы беглеца. Если он не остановился после предупредительного выстрела, то следующий выстрел — по ногам. Если беглец не останавливается, то следует третий выстрел — в туловище. Опасен только второй выстрел, — повторил жандарм. — Только второй!
Он сказал это так, чтобы его не услышал возница.
— Когда мы приедем на место, с нас снимут кандалы?
— Конечно, — ответил жандарм.
Есть, однако, на свете и хорошие жандармы, у которых под мундиром бьется настоящее человеческое сердце. Я не стал бы убивать этого жандарма, он не был нашим врагом.
Во второй половине дня наше путешествие закончилось. В деревне нас приняли за преступников, может быть даже за похитителей быков. Мы ловили враждебные взгляды проходивших мимо крестьян. Некоторые из них грозили нам кулаками. Крестьяне осуждали нас без вины, хотя на самом деле многие из них были нашими друзьями. Мне было очень больно — ведь я так их любил.
Все еще скованные, мы стояли в кабинете окружного полицейского начальника. Это был толстый, противный тип с двойным подбородком, в котором, наверное, скопилась вся та мерзость, от которой нормальный человек стремится избавиться. На лысину ему села муха. Он попытался ее согнать, но она садилась ему на голову снова и снова — такой он был жирный. Он начал нас допрашивать, задавая коварные вопросы. Он просто издевался над нами, получая от этого садистское удовольствие. Он ненавидел немцев, каждое его слово было окрашено злобой, неприязнью, непримиримостью. Все его жирное тело было буквально пропитано садизмом. Как может человек быть таким злым? Бернд, искусно имитируя швабский (?) диалект, рассказывал начальнику, что мы австрийцы, плел небылицы о том, что нас отпустили, но мы потеряли документы, и так далее. Но это толстопузое чудовище не понимало по-немецки и только махнуло рукой.
— Русские будут решать, что с вами делать. Русские, понимаете?
Голос его сорвался на фальцет. Он так бесстыдно кривил рот, что мне захотелось цепью дать ему по поганой роже, выбить ему все зубы! Но об этом можно было только мечтать, и я стоял, сохраняя на лице невозмутимое выражение.
Он приказал увести нас и запереть в камеру. Жандарм хотел снять с нас цепь, но начальник, брызгая слюной, закричал:
— Нет, не здесь! Двое жандармов вывели нас из кабинета в цепях. Есть такое состояние человеческого сознания, которое трудно определить словом. Обычно говорят о нетерпении, о том, что такой человек сидит как на иголках, о нетерпении, пронизывающем до корней волос. Но все эти слова тускнеют при попытке описать ими то беспокойство, какое я испытывал по пути в камеру. Это тесное пространство, в которое нас сейчас бросят, будет последним пунктом, где окончится тот ограниченный срок, который пока еще оставался в нашем распоряжении. Все решится здесь! Отсюда должны мы вырваться на свободу — либо тихо, за счет ума и расчета, либо насильственно, попытавшись проложить себе путь силой, которую придаст нам отчаяние! Здесь, в этой камере, ожидала нас судьба. Ее заперли вместе с нами, и она останется с нами, когда наступит последняя ночь. О вы, гнусные жандармы! Вы боитесь нас, и об этом говорят позвякивающие в такт нашим шагам кандалы. Если бы вы слышали, как мы молим Бога: «Господи, подари нам свободу! Да, мы грешники перед лицом Твоим! Но Твой мир так прекрасен! Мы хотим жить! Завтра нас замучают до смерти или пристрелят, как бешеных собак! Завтра мы попадем в ад, если не пошлешь Ты к нам ангелов своих».