Горы дышат огнем - Веселин Андреев
Меня охватывает ярость. Совесть мучит меня: я не могу себе простить, что мы пришли сюда. Зачем мы здесь? Ну вот тебе! Ведь мы, как люди, пошли в ресторан, чтобы хоть раз поесть по-человечески! Если мы пропадем так глупо, никто нам этого не простит...
Официант, прыщеватый румяный юноша, подходит на цыпочках и, будто умирает, шепчет:
— Господа, его величество царь...
Испуг мешает ему закончить фразу; он, кажется, смертельно боится произнести слово «умер».
Этого ждали. Накануне газеты сообщили о тяжелой болезни царя, утром — об улучшении состояния; значит, следовало ожидать сообщения о смерти. И все-таки — бомба! Даже я испытал какое-то неприятное чувство, похожее на тревогу: что теперь будет?
Раздался шум отодвигаемых столов. Все вскочили на ноги и застыли в безмолвии.
И вдруг будто черт дернул меня за язык.
— Ну как тебе мертвый царь? — тихо сказал я Гото, и он затрясся от смеха.
С кем не бывало такого? В самое неподходящее время взбредет вот эдакое на ум и — пожалуйста!.. «Ну как тебе?» было нашим любимым обращением... Смерть царя мало нас волновала, уважения к нему мы не испытывали. Я сдавленно смеялся, и, глядя на меня сзади, можно было подумать, будто я плачу, но стоило взглянуть на мое лицо... Дрожь прошла у меня по телу, когда я, обернувшись на какие-то новые звуки, увидел, что офицеры, заполнившие небольшой зал, выхватили шашки из ножен, салютуя ими! «Еще зарубят нас, — подумал я, — за милую душу зарубят, и все их за это похвалят!..»
Когда посетители уселись, мы, прикрывая лица ладонями, чтобы сойти за плачущих, заплатили по счету и почти бегом бросились в отдаленную часть парка, чтобы там дать себе волю:
— Ну как тебе мертвый царь?!
София уже была охвачена тревожным, настороженным шумом. Звонили колокола. Только у кого-то, кто еще не знал о случившемся, патефон во весь голос распевал песенку о Лили Марлен.
На тихой улице Ивац-воеводы, рядом с военной академией, есть дом, где я чувствовал себя как у родных. В те годы подполья я во многих местах находил убежище и сердечный прием, но вряд ли где мне было так хорошо. И сегодня, стоит мне пройти мимо, меня охватывают теплые воспоминания и грусть, грусть потому, что тех людей там уже нет... Это был дом Николы Пушкарова. Садик перед фасадом, полукруглая, похожая на алтарь прихожая, окошко на кухне, из которого в случае необходимости можно было выпрыгнуть и скрыться...
Я уже писал об этом замечательном, милом человеке — Николе Пушкарове, воеводе и почвоведе. Остается лишь добавить, что это он предоставил мне свой дом. Сам он оставил его навсегда несколько месяцев назад.
В мае — июне сорок третьего года с квартирами стало совсем плохо. Мне некуда было пойти, поскольку самые фантастические варианты я уже использовал. Хозяева многих квартир были арестованы. В некоторые места я не решался идти, опасаясь, что за ними установлена слежка. Не всегда я мог рассчитывать и на ремсистов района, а квартиры необходимо было предоставлять и партийцам.
И я пошел к тете Славке Пушкаровой.
Мне было неловко, поскольку, хотя и с благородной целью, я не мог сказать этой женщине правду. Просто попросил у нее разрешения приходить, чтобы спокойно готовиться к экзаменам, иногда переночевать, хм... хм... не становясь обычным квартирантом. О том, что я подпольщик, она не знала. Так было лучше всего на случай провала.
— Зачем ты, Гошо, всегда спрашиваешь, можно ли прийти? Ведь ты знаешь, как дядя Кольо тебя любил? Будь здесь как дома!
Эта душевная щедрость объяснялась не только преданностью к дяде Кольо (который наверняка сказал ей, чтобы она приютила меня в случае необходимости), но, конечно, и ее революционной юностью. В 1903 году Славка Чакырова, учительница из города Струга, в корсете носила динамит для участников ильинденьского восстания[20]. Потом два года провела в страшных условиях турецкой тюрьмы в ожидании казни, пока русскому консулу не удалось спасти ей жизнь. Такой человек мог с пониманием отнестись ко мне.
И я обосновался в ее доме. Сначала провел одну ночь, потом другую, а затем стал приходить каждый вечер. Меня здесь встречали с любовью, и я чувствовал себя в полной безопасности.
Однажды вечером я долго расхаживал с Гото, которому негде было переночевать, и в конце концов привел его «к нам». Ему у нас очень понравилось, и он стал считать себя квартирантом. Я объяснял ему, что неразумно двум подпольщикам жить в одном месте, но Гото горячо возражал, утверждая, будто более надежного места, чем это, он не знает. А кроме того, какие же мы коммунисты, о каком равенстве мы говорим, если не делимся по-братски тем, что даже не свое?.. Конечно, разве справедливо самому жить припеваючи, а о товарище, который состоит в той же самой партии, не думать?..
По правде говоря, мне было приятно поделиться с ним своим «богатством», но ведь это было неразумно, а кроме того, я боялся стать нахалом в глазах тети Славки. Однако не оставалось ничего иного, как сочинить жалостную историю: лесничий, сдает экзамены, квартиры у него пока нет, очень бедный... Тетя Славка лишь сказала: «Если ты считаешь, что так нужно, пусть приходит».
Однажды вечером, когда мы только-только уселись в кухне и завели разговор, тетя Славка, сохраняя полнейшее спокойствие, обняла нас за плечи, вывела через черный ход во двор и приказала не шевелиться: пришел какой-то родственник, двоюродный брат министра внутренних дел, и лучше, чтобы он нас не видел. Мы были абсолютно с ней согласны.
И все вдруг стало на свои места — и мои, экзамены, и лесничество Гото... Когда нежданный гость ушел, тетя Славка так же спокойно вернула нас в дом.
Крошечная, слабая, вся высохшая, с орлиным носом и бельмом на одном глазу, тетя Славка казалась мне очень симпатичной. Особенно после моей неудачной попытки отправиться в отряд: она обняла меня, прощаясь, а когда я вернулся, казалось, все поняла.
У нее в то время жил один родственник из Струга, студент. Он усиленно занимался, большую часть времени проводил дома и сам себе готовил еду. Мы с Гото обычно перекусывали что-нибудь на ходу, иногда и вообще забывали о еде, но этот друг, с которым мы соглашались во всем, в этом вопросе был неумолим. Каждый вечер