Василий Субботин - Прощание с миром
Теперь я услышал обо всем этом от деда Сокола, взявшего меня к себе в подручные...
— Дед, а что, разве хлеб не уродил?— спрашивал я деда. И дед Сокол, простая душа,— для него это было так недавно,— снова и снова рассказывал мне, как все было... Сначала забрали весь хлеб, потом кукурузу, потом все, что еще оставалось. Первое время, правда, еще оставляли «на едока», но потом и это отобрали. Рассказывал, как умели найти и то, что, казалось бы, было хорошо запрятано. Даже если закладывали кирпичами, в печи где-нибудь, все равно находили и отбирали.
— Но почему, дед?— спрашивал я.
Но дед Сокол, с его уже чуть проглядывающей сединой в широкой бороде, и сам ничего не мог мне объяснить. Но когда я очень уж сильно приставал к нему, он, сердясь, говорил: «Да якобы за саботаж. Излишки, значит, изымались...»
Я во всем искал разумный смысл и спрашивал у деда, просил его разъяснить мне, что же это такое было, как же все это могло быть, но дед рассказывал только то, что знал сам. Каждый день, по его словам, чтобы не началась холера, ходила по улицам мажара, это телега такая высокая, и возчик стучал кнутовищем по плетням и кричал: «Выноси!..»
— Дед, а как вы?— спрашивал я, совершенно убитый его рассказом.
Они с бабкой выжили. Когда забрали все и осталась только одна фасоль и дед уже понимал, что заберут и это, он оттащил два мешка па чердак, на горище, как у них тут называют, высыпал там, перемешал с землей и граблями разровнял. И каждое утро бабка, старуха деда Сокола, лезла на горище, поднималась по лесенке с горшочком и, разрывая руками сухую, перемешанную с золой и куриным пометом землю, набирала горсть фасоли и варила суп.
Так и выжили...
Там же в степи в то лето, в обед, нам в бригаду привозили газеты и, разворачивая их, на меже, посреди поля, можно было прочесть, как шел суд, процесс над оппозицией и какие признания делали эти люди... Все удивлялись, что они так наговаривали на себя. Что-то было во всем этом зловещее, страшное.
Такое было лето.
103
Не сказал еще, что когда началась уборка, когда стали вывозить хлеб, я отсюда, из степи, из бригады нашей, сопровождал зерно на элеватор. Его прямо из-под молотилки в большом таком ящике, в прицепе, возили трактором в станицу. Должен сказать, что это была очень приятная работа — сопровождать зерно на элеватор, ездить туда и обратно по засыпанным зерном проселкам. Потому что как ни старались и не следили, а зерно все-таки рассыпали... Дорога в станицу была гладкая, ровная, будто утрамбованная. Одним словом, как раз такая, какая бывает на степном черноземе. Я лежал на тяжелом, приятно холодящем живот зерне и всю дорогу, все эти десять километров от табора до станицы, пел. Мне было хорошо отсюда сверху, с горы, разглядывать весь этот мир, массивы цветущих подсолнухов, сахарного тростника и кукурузы, подступающие к самой дороге, к бортам кузова. Но однажды случилось несчастье... Как видно, я слишком понадеялся на себя, слишком много смотрел по сторонам, считал ворон, что называется, а может быть, и задумался о чем-то своем. От тряски, а еще больше оттого, что зерно своей тяжестью распирало кузов, давило на него, устройство, запирающее борта, задвижка эта железная вылезла из гнезда, и в образовавшуюся щель зерно стало просачиваться, стало высыпаться на дорогу. Заметив это, я очень испугался и принялся кричать сидящему за рулем трактора человеку, чтобы он остановился, но за тарахтением мотора крика моего не было слышно. Я попытался своими силами закрыть борт, поставить ее, эту задвижку, на место, но ничего у меня не выходило. Зерно по-прежнему сильно давило на борт и распирало кузов. Тогда, не зная, как быть, что делать, я стащил с себя рубаху и затолкал ее в прорванный зерном угол, и зерно постепенно перестало течь. Так, с грехом пополам, мы и доехали до станции, до элеватора.
Испуг мой был велик.
Надо сказать, что именно тут, в этих рейсах от табора до элеватора, я впервые сел за трактор, первый раз подержал в своих руках руль. Это было уже потом, когда мы уже бураки возили. Бураки — не зерно, тут можно не бояться, что борт откроется, и я, сопровождая бураки, сидел не в прицепе, как полагалось, а на тракторе, на запасном сиденье, рядом с трактористом. Однажды, когда мы вот так ехали, по прямой этой, хорошо накатанной и совершенно пустынной дороге, он, уступив моим просьбам, посадил меня на свое место за рулем, и я проехал, не знаю, километра, может быть, два или три. Довольно долго ехал. Я сам правил трактором, сам ехал по этой прямой, ровной дороге, на которой ни одна машина не попадалась навстречу. Не буду пытаться передать здесь ощущение, которое испытывает человек, впервые садящийся за руль. Вцепясь руками в баранку, я сидел на жестком, на тряском сиденье и ехал, а за мной двигался прицеп с бураками, и послушный мне трактор пыхтел мотором. Мы уже проехали плантацию сахарного тростника, и начались подсолнухи, а я все ехал, все не выпускал из рук штурвала. Спустя некоторое время тракторист, решив, что я уже достаточно долго еду, достаточно удовлетворил спою охоту, занял свое место, а я перебрался гуда, и забитый бураками кузов.
Может, я и не очень долго охал, но радость, испытанная мною в тот день, сам факт, что я один, без чьей-либо помощи, управлял трактором, сидел за рулем, была велика и, как я вижу, не забылась мною и до сих пор еще.
Я еще много лет после этого мечтал водить машину, сидеть за рулем трактора...
Так шло это лето.
В станицу я попал только осенью, незадолго до начала занятий в школе. На трудодни нам выдали первое зерно, и кукурузу выдали, и подсолнечные семечки, и фасоль. Всего понемногу. Ссыпали все это тут же в хатах, прямо на пол. У наших соседей, живущих за стеной у нас, за дверью, тоже все было доверху засыпано и зерном и кукурузой.
Я снова начал учиться, и, странно, немец, из-за которого весной я ушел из школы, уже не казался мне таким грозным, таким страшным, хотя на его уроках мне все еще было трудно. К тому же я, как в свое время с Василием Ивановичем, здесь тоже подружился с учителем физики. Произошло это на почве моего увлечения фотографией. Я даже у него дома бывал.
Все вроде бы было позади, и хлеб уже был свой, заработанный с таким трудом, и мне даже купили ботинки и собирались купить фотоаппарат, о котором я только мечтал когда-то...
Все вроде бы было для нас позади, как вдруг заболела наша мама. Видимо, она очень вымоталась, ослабела. Год этот совсем ее доконал... Сначала это, как видно, была малярия, пришлось ее уложить в больницу, в районном центре, в соседней с нами станице. Что с ней потом случилось, не знаю,— кажется, начался брюшной тиф. Скорее всего, там же, в больнице, и заразилась. Я ходил к ней в больницу, носил ей что-то, но видел ее только через окно уже, она уже вроде и не вставала. Потом нам сказали, что она умерла.
Помню эту ночь, когда я просыпался и видел мать, лежавшую на столе, повязанную белым платком, и отца, строгавшего доски, делавшего гроб, много курившего, а потом всех нас над могилой, младших братьев, сестру, потерявшего голову отца.
Отец с ребятишками уехал, вернулся домой, в деревню к себе, я остался заканчивать школу, доучиваться остался. Когда учебный год закончился, я уехал на Урал, на угольную шахту. Работал здесь все лето, пилил крепежную стойку, а осенью поступил в культпросветшколу, откуда довольно скоро призван был в армию, служил в танковом полку на западной границе, где меня и застала война.
105
Вместо эпилога
Так вот она, эта маленькая, затерянная в лесах таежная станция, с которой мы уезжали в тот год. Неужели же так много промчалось лет? Мне кажется даже, что я узнаю ее...
Мы недолго искали машину. Она стояла недалеко от чайной, я только не сразу ее рассмотрел, небольшая, крытая брезентом, какие на фронте называли «козликами», и шофер, парень белозубый, молодой, согласился нас довезти, не сказав нам сначала, куда он едет и откуда он сам. Мы сели, и не успел я оглянуться, как началась та памятная мне дорога с достающей до осей травой, метликой, или метлицей, знакомые поляны и даже, что уж совсем, казалось бы, невероятно, те же березы, кривые, раскидистые... И, что это, погоди-ка — я опять оглянуться не успел — так ведь это же Пеньково... Оно самое! А вот и совсем уже заросшая, навсегда затянутая травой колея, ведущая в Березовку, которая тут рядом, рукой подать, но которой, я знаю, давно уже нет на земле. Еще несколько минут пути и — как близко все оказалось!— вот он, наш кордон Королевский! Да, это он, все тот же, потемневший от времени и от дождей, из лучших сосен срубленный, с проступающей по стенам смолой. Но что это? Неужели я не заметил, как мы проскочили весь этот бор наш? Да, видно, это так, потому что йог же она, мельница наша, я увидел ее раньше всего остального, и река, и мельница на ней. Я уже слышу шум роки, шум падающей воды. Да вот же, вот она, моя Большая деревня, откуда все начиналось!