Федор Сухов - Хождение по своим ранам
— Приготовить противотанковые гранаты! — спокойно, не суетясь скомандовал я, оглядывая стрелковые ячейки, в которых копошились мои, как мне показалось, уверенные в своей стойкости бойцы.
Сам я уже держал круглую, как ровно отпиленный чурбак, противотанковую гранату, нажимая на ее предохранительную — на рукоятке — планку, чувствуя во всем теле соблазнительный зуд предстоящего меткого броска. Но огневой вал, принятый мной за девятый, не был девятым. Девятый вал обрушился как раз в то время, когда я нажимал на предохранительную планку чурбачно круглящейся увесистой штуковины.
Он не накатывался, он ураганно разразился, этот девятый, все сокрушающий и все разрушающий вал, разразился неожиданно и так громобойно, что я, припав к стенке окопа, слышал, как взвыла убитая или неубитая, единственная спасительница, сырая, нет, не сырая, до последней песчинки вывернутая, дочерна обожженная земля. Я ухватился за нее, как утопающий за борт рыбачьей лодчонки. Окоп мой — моя лодчонка, мой утлый челн. Я с зажатыми ушами припал к его спасительному дну, прикрываясь от разбушевавшегося ужаса только собственными ладонями. Втянутая в приподнятые плечи голова все соображала, она не потеряла рассудка, а рассудок подсказывал, чтоб я стряхнул с себя тяжело навалившийся ужас. Но как его стряхнуть, когда кровь моя стыла под ползающими по спине лягушками… И тогда-то мне показалось, что я не на дне окопа, я на дне глубокой, наспех вырытой могилы, я живой, неубитый. Я сам себя похоронил, сам себя предал позорной смерти. И я видел, я слышал, как скрежущие гусеницы давили мои косточки…
— Товарищ лейтенант, танки! Товарищ лейтенант!..
Я вытянул из опущенных плеч голову, снова ощутил в руке чурбачную тяжесть противотанковой гранаты и, не сообразив, откуда донесся до меня предостерегающий голос, приподнялся, встал, стряхнул прилипших к спине лягушек и теперь уже близко, в натуральную величину увидел тупые, как самоварные трубы, подпрыгивающие стволы. Они никак не могли отдышаться, они дымились расширенными, как от голода, волчьими зрачками. Увидел я и невысокое угольно-раскаленное солнце, оно стояло в дыму, и копоти, тоскуя об утраченной голубизне обрушенного на землю неба.
Сколько стволов, сколько расширенных зрачков смотрело в мою душу, я не считал, я ждал только той минуты, того рокового мига, когда они вплотную приблизятся к моему окопу.
Братцы! Возможно, вы не поверите мне, но я встретился — лоб в лоб по всей вероятности — с тяжелым танком, который простуженно чихал и по-лошадиному отфыркивался от бензинного перегара.
Не так страшен черт, как его малюют, так мне казалось издали, но поблизости даже плохо намалеванный черт страшен.
Лоб в лоб, не знаю, не помню, что было на моем лбу, может так же выступил пот, как он выступил на лбу идущего прямо на меня громыхающего страшилища.
Я изловчился, я бросил давно приготовленную гранату и, закрыв глаза, спрятался за бруствер, стал ждать взрыва. Бывали в моей жизни целые дни, когда я не замечал, как они проходили, а тут какой-то миг, он так долго тянулся, что я не стерпел, потянулся к другой гранате, и тогда-то глухо и тупо что-то взорвалось, и я, к своей великой радости, увидел лежащую на земле перебитую гусеницу. Больше я ничего не видел, на меня навалилась жарко дышащая черная ночь, по моему окопу прошелся другой танк с целыми, неперебитыми гусеницами. Он завалил меня глыбами земли, и я долго не мог подняться…
6
— Комендант, привести приговор в исполнение!
— Отставить!
…
Я поднял опущенные под ноги глаза, увидел затянутую в черную перчатку руку коменданта, она опускала в желтую кобуру вороненое тело безотказно бьющего тульского пистолета. Увидел и лейтенанта Гривцова, он стоял без пилотки, в рваных, истоптанных, незашнурованных ботинках, в штанах с незастегнутой ширинкой, в гимнастерке с темными, незрячими пуговицами. Командир стрелкового взвода стоял потупясь, руки его были закинуты за спину.
— Еще бы три секунды и — капут, — проговорил недвижно стоящий, без единой кровинки в лице, Ваняхин. Никто из нас не отозвался на его слова, мы никак не могли поверить, что произошло чудо. Да и сам лейтенант Гривцов тоже не мог поверить в это чудо, и только тогда, когда сняли наручники, он поверил, часто замигал, горько светясь чистой слезой.
Лейтенант Захаров оказался прав. По приказу командующего армией услышанный нами приговор был отменен, лейтенант Гривцов отдавался в штрафной батальон. А что такое штрафной батальон, толком еще никто не знал.
— В штрафном больше представится возможности умереть за Родину, за Сталина, — так воспринял одно из положений приказа № 227 младший лейтенант Ваняхин, так он сказал мне, когда мы возвращались к штабу своего батальона. Тогда он выпустил из своей сумки несмышленого дрозденка. Дрозденок расправил крылья, удержался на них, набрал высоту и скрылся в зеленых макушках молодых берез. А когда мы расходились по своим позициям, Ваняхин крепко пожал мне руку и посоветовал ничего не бояться: все равно три секунды осталось жить…
7
Закатилось солнце, но я не смотрел на закат, смотрел в самого себя, расставаясь с тем немногим, что осталось во мне своего, личного, гасил все еще играющие во мне зарницы, старался приглушить яблочный запах ромашек…
Рванулся сзади меня, грохнул батареей пристрелянных гаубиц встревоженный лес, он подхватил меня, и я двинулся к окопам своего взвода, а когда приблизился к ним, решил глянуть на Тютюнника и его напарника Наурбиева.
— Как дела, Наурбиев?
Кавказский человек, сын солнечной Осетии, он плохо говорил по-русски, не освоился и с десятком простых, обиходных слов, зато хорошо освоился со своим оружием, всегда держал в чистоте свою самозарядную винтовку (СВТ), а кинжальный штык от нее хранил пуще выдаваемой по вечерам хлебной пайки.
— Как дела? Нет дела…
— А ты вчерашних немцев не напугался?
Наурбиев понял, на что я намекнул, он посмотрел на прилегающее к окопу поле и, хитровато улыбаясь, проговорил:
— Рожь есть… Немец нет… Старший сержант есть… Немец нет…
А немцы были, они открыли ответный огонь на огонь нашей гаубичной батареи. Снаряды ложились за нашими спинами на обочине Задонского шоссе и взрывались, освещая идущие на Воронеж утробно воющие крытые брезентом грузовики. Это был обычный обстрел, не таящий особой опасности для тех, кто сидел по окопам, но я не мог понять, как люди в грузовиках вживе и в целости (как мне думалось) выкатывались из вприпрыжку бегающего огня. По всей вероятности, огонь велся из пушек среднего калибра. Тайно я желал, чтобы один снаряд разорвался поблизости, метров в двадцати от моих глинисто-желтых, как печные трубы, на скорую руку сшитых сапог. Надо же, наконец, испытать себя, показать и Тютюннику и Наурбиеву, что их командир взвода не робкого десятка: снаряд разорвался, а он и глазом не моргнул, по каске стучат осколки, а он сидит себе на бруствере и мнет в руках ржаной, надышавшийся хлебозорами полновесно налитой колос.
На этот раз так и не стукнул ни один осколок по моей каске, и она мне показалась лишней обузой. Я снял ее, положил на колени. По непокрытой голове прошелся отставший от мимо пролетавших снарядов, разогретый их утробно-жарким дыханием, все еще куда-то торопящийся ветерок. Я не видел, как взошла, встала удобной мишенью луна. Теперь она не только светила, но и просвечивала каждую капельку повсеместно наклюнувшейся росы. Да и люди, тот же Тютюнник, тот же Наурбиев, стали видны не только внешне, но и изнутри. Может быть, поэтому я решил более пристально всмотреться в Селиванчика. Яично-выпуклые белки давно знакомых мне зеленоватых глаз стояли недвижимо, явный признак страдающего бессонницей, жестоко измученного изнурительной, неотступно преследующей, прилипшей к черепной коробке, навязчивой, одной и той же мыслью. Покорные, лишенные мускульной упругости движения рук, каска с ремешком на подбородке, подсумок на незатянутом ремне. Селиванчик придерживает пряжку ремня, наверное, боится за сохранность лежащих в подсумках патронов. Рядом второй номер, глуховатый уралец Симонов, он уже привык к странному поведению своего напарника. Одно беспокоит: младший сержант стал отказываться от супа и вермишели, Симонов удивлен такой причудой, он показал котелок, в котором стыл недоеденный ужин.
— Чем же ты, Селиванчик, питаешься?
Селиванчик молчал, как будто не слышал моего вопроса.
— Он, товарищ лейтенант, — глуховатый уралец услышал мой вопрос, — колосья рвет, зернышки из них выклевывает…
Действительно, возле Селиванчика лежала груда колосьев, колосья торчали и из карманов нависших на колени хлопчатобумажных шаровар. Хотелось узнать, куда девает Селиванчик ежевечерне выдаваемую пайку хлеба?